Историки венгерской литературы располагают сотней фактов — свидетельств пунктуальности, могущих посрамить любой банкирский дом, с какою Петефи, безалаберный во всех прочих отношениях, неукоснительно расплачивался со своими редкими долгами. Его собрат по искусству и служению народу, гениальный Арань, в страхе перед призраком голода столь бережно откладывал полученные за свои стихотворения филлеры, что накопилась сумма, равная стоимости тысячехольдового имения. Скряжничает полунищий Вёрёшмарти[23]
, так же как и полумагнат Бержени[24]; скупость последнего значительно сократила его литературное наследие: свечи стоили дорого. Сечени[25] хоть и посулил в пылу юности пожертвовать двадцать пять тысяч на основание Академии наук, но так и не вынул из кошелька ни одного форинта.Мюрже изобразил в «Богеме» безразличие к материальным благам, свойственное якобы людям искусства того времени, но сам он, как установили историки-коммунисты, поднявшие королевские архивы, строчил исчерпывающие полицейские доносы за две сотни в месяц. Основная тема последних писем Бодлера — сколько франков он зарабатывает в Бельгии; последней заботой его меркнущего рассудка были подсчеты: сколько же у него останется наличными, если из гонорара за выступления вычесть дорожные расходы? Как урок промотанного в молодости крупного родового наследства остался в нем этот страх.
Лёринц Сабо в те годы, когда мог ежедневно покупать к обеду мясо и даже мог бы позволить себе раскатывать в автомобиле, тем не менее распределял свои доходы с неукоснительным расчетом: на какое время достанет ему средств, если питаться одной вареной картошкой. Современник Лёринца Сабо — некий гениальный прозаик — откладывал из своих отнюдь не меньших поступлений всего лишь пятьсот форинтов на месячное содержание. И так каждый мало-мальски стоящий художник жил в постоянном страхе, как бы голод не прикончил его раньше, чем он закончит главный труд всей жизни. Енё Хелтаи[26]
одолевала тревога, что под старость ему не хватит писчей бумаги; и потому за долгие годы жизни он скопил столько бумаги, что впору было открывать писчебумажную лавку.Истинность аксиомы убедительнее всего доказывают исключения. Легко добытые деньги в руках людей искусства тают стремительнее, чем у кого-либо. Ади сыпал пятифоринтовыми бумажками на чай. Поверхностное объяснение: в нем сказывалась кровь джентри. Гораздо глубже психологическое толкование: и самому Ади, правда более крупными суммами, деньги эти бросали как своего рода чаевые. Особенно вопиющи примеры из жизни художников, опутанных тенетами так называемых меценатов. Известен случай с престарелым поэтом Йожефом Кишем, когда он на двадцать форинтов, вытянутые из денежного мешка — крупного банкира того времени, — тут же на глазах у мецената купил завезенный в Пешт первый ранний ананас. И поступил весьма справедливо, поскольку и сам Меценат — что отражено в стихах Горация — был далеко не меценатом, а расчетливым работодателем. А все меценаты более близких нам эпох суть заурядные заимодавцы, к тому же ростовщики самого низкого пошиба: они взимали мзду духовными ценностями и зачастую десятилетиями драли с людей искусства ростовщический процент. Да только ли десятилетиями?
К примеру, чем больше появляется новых жизнеописаний Модильяни, тем резче выступают в них два контрастирующих факта, и эти взаимоисключающие друг друга обстоятельства, похоже, никому не бросились в глаза: художник умер в нищете, хотя… какие у него были меценаты!
Поэт, умей быть скаредным; в одержимости не уступая Гарпагону, стереги сокровищницу своего таланта; в особенности же прячь его как можно дальше от этих спекулянтов земельными участками бессмертия на полях Элизиума. И если ты — уже старик, стоящий на грани между бренностью и бессмертием, оберегай спою независимость пуще любого поэта: ведь для тебя творение — это твоя жизнь.
Раздражительность — пресловутая старческая раздражительность, вот она и пожаловала к нам. И, приветствуя, встретим ее улыбкой.
11 о переживание — в данном случае мысль — порождает ее.
Обрывки воспоминаний в минуты полнейшего душевного покоя. Причем воспоминания эти из жизни людей сторонних.
На память мне приходит известная фраза из надгробной речи Кёлчеи[27]
, вспоминается безо всякой видимой связи. Те слова, что он сказал о Бержени, как бы открещиваясь от нашумевшей своей рецензии: «И сей юнец — ужели то был я!»Кокетливое вихляние задом перед разверстою могилой. Сколько жеманного кривляния в самой позе раскаяния: «сей» и «ужели то». Нет, молодой человек, после того как вы сгубили мужа и заставили смолкнуть гения, вам не к лицу высокий стиль. Искреннее раскаяние нашло бы верные слова: «И тем ослом был я!»
Или он тщится доказать, что в конце концов он тоже стал фигурой значительной? Да, именно этот смысл он вкладывает в свою фразу! Наперекор всему!
И утекут минуты, прежде чем — переходя от мысли к мысли — мне удастся вернуть утраченный покой.