— Уважаемая госпожа, — сказал я. — Я охотно пошел, бы навстречу вашим страстным пожеланиям, если бы это не было для меня абсолютно невозможным. В конце концов, я мог бы достать билет или уступить вам свой, если бы… — тут я должен был подхватить свои брюки, возымевшие намерение съехать вниз, — …если бы моя совесть и мои принципы позволили мне поступить подобным образом. Как вы изволили сами отметить, я был и остаюсь противником Кита. — Видимо, не следовало открыто в этом признаваться. Битва не окончена. Но еще вчера раздавленный морально, сегодня я по непростительному легкомыслию увлекся ораторским пылом и, приободренный падением хозяйки, вынужденной обратиться ко мне с просьбой, как бы утратил ощущение реальности. — Повторяю — я по-прежнему принадлежу к числу немногих людей, не охваченных истерией, сохранивших трезвый ум и самостоятельность суждений. И почитаю своим долгом вразумлять других, насколько это возможно, да и кем оказался бы я в своих собственных глазах, если бы проповедовал одно, а поступал по-другому. Поверьте, дело вовсе не во мне и не в ките. В конце концов, что такое кит как не дохлая рыба. И почему бы мне не пойти на него поглазеть? Как свободный человек, я волен поступать, как мне заблагорассудится. Но я не стану этого делать! Не потому, что это так уж плохо — посмотреть на какого-то кита, который скоро начнет смердеть. (На всякое чудо три дня дивятся, на кита — месяц, а потом его как не бывало!) Вы спросите меня — что за беда, если на него поглядит несколько тысяч человек, что в том плохого для меня или для них? Но в этом-то и заключается суть. Ведь если сегодня люди рвутся к киту, завтра они помешаются на чем-нибудь еще, на какой-нибудь дьявольщине или, может быть, на золотом тельце, — добавил я значительно.
Я ожидал, что хозяйка рассвирепеет и снова произойдет неприятная сцена. Но то ли убаюканная моей длинной речью, то ли оттого, что рухнула еще одна надежда добыть билет и увидеть кита (единственного кита в ее жизни), хозяйка, понурив голову, со слезами на глазах, волоча ноги в старушечьих шлепанцах, уничтоженная, сгорбленная и как-то сразу одряхлевшая, без слов вышла из комнаты.
Противоречивые чувства боролись во мне. Здесь, в этой комнате, начались мои унижения. Здесь впервые именем кита оскорбили мой слух, и мне казалось справедливым отсюда увидеть его близкий конец. Я должен был бы упиваться своей первой победой — тогда ведь я не знал, что меня ожидает, — но вместо ликования меня охватила тоска. Свесив ноги, сидел я на постели. И готов был в чем-то себя укорять. Вправе ли я навязывать свои вкусы и подгонять всех под единую мерку?
Почему люди в своих поступках должны копировать меня и поступать в соответствии с моими желаниями? Люди не по выкройке скроены. Не всем идет одно и то же платье, и разве я, борясь против кита, что выставлен на Ташмайдане, не предлагаю им взамен некоего своего кита? И что мне надо от этой старой женщины? Что осталось у нее в жизни? На что ей надеяться? Чего ждать? Разве что время от времени упиться видом какого-нибудь кита и восторгаться им.
Но недолго пришлось мне тешиться размышлениями о судьбах других. В тот же день я получил суровый и горький урок, заставивший меня обратить взоры на свою собственную судьбу.
После длительного перерыва я отправился навестить свою сестру. Захотелось повозиться с маленькой племянницей, но было и другое, сокровенное и более эгоистичное желание — отдохнуть в тихом домашнем уголке, разрядиться после нервного перенапряжения последних дней, которого мне стоило мое решение категорически пресекать всякие попытки заговорить со мной про кита и вообще при мне касаться этой темы. Я расположился возле теплой печки, в кресле, давно уже признанном собственностью «дяди Рады», и наслаждался чистотой и уютом. Но не прошло и получаса, как я непостижимым, непонятным для самого меня образом оказался втянутым в разговор о ките. Обнаружилось это лишь после того, как я в запале случайно задел девочку рукой и она расплакалась. Это меня отрезвило и помогло осознать, что я держал горячую обвинительную речь против целого света, доказывая своей сестре, что только я один прав. Я было рванулся к девочке, желая приласкать и утешить ее, но она разрыдалась еще громче и кинулась к матери, ища защиты. Мне стало ясно, что плакала она не оттого, что я ее ударил; ее испугали непонятные ее детскому разумению ожесточение и ненависть, которыми дышали мои речи. Сестра увела девочку в другую комнату, села напротив меня — умная, красивая, сознающая свое превосходство женщина — и стала читать мне мораль.