Когда он проснулся, сетка валялась рядом, у выхода из пещеры. Он взял спички и сжег ее. Горела она хорошо, осталось лишь кольцо на горлышке. Лайош зашвырнул его далеко в кусты. После полудня он пошел на поле, где запускали планеры. На носу машины укрепляли резиновый жгут, к нему с двух сторон становились по шесть человек и по сигналу бросались бежать. Жгут натягивался, потом отцеплялся сам собой, и планер, пролетев над головами людей, уносился в долину. Мужчина с часами в руках смотрел, сколько времени планерист продержится в воздухе. Лайош несколько раз уже приходил сюда, даже вставал с другими к жгуту и был счастлив, когда в напряженный момент перед стартом и ему бросали команды, ведь это означало, что и его считали причастным к этому делу. Теперь даже участие в разгоне планера не доставляло ему радости. Абрикосами он испортил себе желудок и, пустившись бежать со жгутом, вдруг почувствовал такую слабость, что чуть не потерял сознание. Он вернулся к себе в пещеру и пересмотрел свое имущество. Выходило, что три-четыре пенге в крайнем случае он сможет выручить. Только как он все это будет продавать? Например, будильник? Еще подумают, что ворованный. Если кто-нибудь выследит и обыщет его жилье, наверняка решит, что все это краденое. Да и в самом деле ведь чуть ли не все тут чужое. Взять хоть бы эти туфли. Таскает он их туда-сюда, а на ноги они ему не лезут. В таких безрадостных думах ждал Лайош ночи. Лучше он умрет, но домой не вернется, не станет под изгородью высматривать крестную, чтоб вымаливать у нее прощение. А для свояка он и раньше был что кость в горле. Нет, лучше снова ходить на рынок. Счастье еще, что это случилось в Пеште: в Буде ему опасаться нечего, а там, может, дойдет очередь и до тележки. Так утешал себя Лайош, но у входа в пещеру стояла ночь, словно говоря: я и есть мир.
На другой день он опять стоял у ворот рынка на Сенной площади, выбирая подходящих клиентов. Вдруг он почувствовал, что с ним начинается та же, позавчерашняя история. Какие бы клятвы он себе сейчас ни давал, если в руке у него появится сетка, он бросится с нею бежать, а хозяйка будет кричать и плакать. Абрикосы были последнее, что Лайош ел за эти три дня.
От голода и постыдных мыслей ему стало так плохо, что пришлось обхватить руками телеграфный столб. «Что, брат? Виноградной лозой решил поработать при этом столбе? — хлопнул его кто-то по плечу. Это был Корани. — Сестра твоя строго-настрого мне наказала, чтобы я тебя разыскал. Так горюет, бедняга, боится, как бы ты над собой не сделал чего». — «Сестра? — пробормотал Лайош. — А ты тут при чем?» — «Я своих знакомых не забываю, а на сей раз и ты можешь мне быть благодарен, что я твою родню помню. Место она тебе какое-то нашла. И сказала, что ждет тебя где обычно».
Не прошло и четверти часа, а Лайош уже стоял в переулке за Кооперативом. Рука сестры лежала у него на локте, и не просто лежала — пальцы ее нежно поглаживали руку Лайоша. «Я так горевала, что ты не приходишь. Я ведь знала, что нет у тебя никакого места, и если ты не пришел, то что-то не так. А тут приходит садовник наш, он вообще-то каменщик, но и в бетонных работах смыслит, и говорит: „Получил я работу в таком месте, где и брата твоего могу пристроить“. Я ему жаловалась, что ты без работы…» Она снова ласково и заискивающе заглянула в глаза Лайошу, будто это он должен был ей что-то простить. «Ой, думаю, а он как раз куда-то пропал. А тут Корани этот является, одежду старую клянчит. Выследил, где я живу. Спрашиваю его, не видал ли тебя где-нибудь. Нет, говорит, не видал, но знает, где ты бываешь. Ну так найдите мне его, а я вас отблагодарю. С тех пор каждый день тебя здесь высматриваю, нынче уж подумала было, и ждать больше не стоит. А теперь ты поторопись, чтоб другого кого не взяли».