И в самом деле, Давда уже поднялась с места. Менаш пожирал ее жадным взглядом и, конечно, не мог знать, как далек был я в ту минуту и от урара, и от него. Все мешалось в моих глазах. Теперь я не в силах объяснить, что тогда со мной происходило, но и по прошествии многих месяцев я все еще как сейчас вижу каждый жест Давды. Слышу ее ясный смех, вижу, как пальцы ее бьют по тамбурину, а золотые браслеты бряцают в ритм танца, вижу, как она кружится и как раздувается ее белое платье; я могу повторить все ее слова, все ее распоряжения. Вместо пения я слышал какой-то беспорядочный шум, зато все, что касалось Давды, я воспринимал с небывалой остротой. Вокруг меня все кружилось, все звенело. Чтобы побороть это наваждение, я вскочил на ноги. Менаш сказал только:
— Не ждите меня, Мокран. Я останусь здесь до вечера.
Я не обратил внимания на его слова и побежал, а он перевернулся на спину и стал смотреть в небо, по которому стремительно неслись к югу черные тучи.
Акли уже распорядился навьючить животных; послали за женщинами: надо было немедленно отправляться в путь, потому что надвигалась гроза. О нашем возвращении у меня не осталось никаких воспоминаний.
Ночью я не мог уснуть. Над долинами плыли темные облака. В воздухе чувствовалась тяжесть. Я трижды вставал и выходил на балкон, чтобы прогуляться — девять метров в одну сторону, девять — в другую. Трижды Аази спрашивала, что со мною, и трижды я цедил сквозь зубы: «Ничего». Около двух часов ночи из конца в конец горы стали проноситься то глухие, продолжительные раскаты, то сухой грохот, словно кто-то колотил по листам железа. Молнии на мгновение освещали комнату, а вслед за тем она погружалась в еще более густую тьму. Бешеный ветер набрасывался на окна, свистел в щелях дверей. То тут, то там слышался треск черепиц на крыше. Я вышел, чтобы затворить ставни. У-у-у, гудел ветер, рассекаемый острыми створками. Потом он затих. По крыше дробно застучали крупные градины, оттуда они соскакивали на землю или на балкон. Хляби небесные разверзлись, и в сточных желобах загромыхали потоки проливного дождя. Ливень длился по меньшей мере полчаса, затем, словно по мановению волшебной палочки, и дождь и ветер прекратились, тучи как бы застыли в небесной высоте.
Я не мог ни уснуть, ни выйти наружу, а потому взял с туалетного столика письмо Идира, хотя и прочел его уже два раза. Но глаза мои скользили по строкам, ни на чем не задерживаясь. Ровное дыхание Аази вносило определенный ритм в тяжелую тишину, которая пришла на смену буйству стихии. Аази неподвижно лежала рядом со мной. Веки ее с длинными черными ресницами были сомкнуты, но черты лица странно исказились, словно и во сне она не находила покоя.
Вскоре возвратился домой Менаш, и это весьма кстати развлекло меня. Он только что пришел с реки и изо всех сил стучал тростью в ворота, потому что снова начали падать крупные капли дождя. Я впустил его. Он промок до нитки, так как большую часть пути прошел под ливнем. «Здравствуй», — буркнул он и, понурив голову, отправился спать. На другой день он не встал, а к вечеру температура у него подскочила до сорока. Он кашлял и поминутно вытирал слезящиеся глаза. Аази навестила его в тот же вечер, а когда увидела, в каком он состоянии, больше уже не отходила от него. Наши женщины привыкли к тому, что она со всем управляется одна, и не мешали ей, но теперь я угадывал самые ее сокровенные мысли и хорошо видел, что она хлопочет о больном с каким-то неестественным рвением и чем-то очень взбудоражена.
Менаш уснул лишь на четвертый день. Спал он очень крепко, и мы решили, что ему немного лучше. За все время его болезни Аази уходила лишь раза два, чтобы на часок забыться тревожным сном; теперь она отправилась отдохнуть.
Около двух часов ночи мать Менаша постучала в нашу дверь. Больному стало гораздо хуже. Он не просыпался и все время бредил.
Мы застали возле него Секуру, моего отца, На-Гне, Акли. Как только я вошел, На-Гне сказала мне:
— Опасность миновала, теперь он выздоровеет.
Послали за Давдой, но она долго не приходила. Появилась она уже на заре; глаза у нее опухли от сна, в лице было нечто животное, придававшее ее красоте какую-то особую терпкость. Вскоре она ушла, сказав, что ей надо подоить коров и коз и что-то сказать пастухам.
Один за другим разошлись и остальные, и в комнате остались только Ку, Аази и я; Менаш перестал бредить. Один раз он все же сел на постели, полуоткрыл глаза, обвел комнату, мутным взглядом и проронил довольно внятно:
— Да, старик, здесь — Таазаст, Таазаст, в Тазге, где живет племя потомков Якуба. Добро пожаловать. Входи. — Потом снова опустил голову на подушку.
Два-три года тому назад голос Менаша, некогда такой нежный и переливчатый, возмужал, стал густым и низким; но, увидав во сне старца, Менаш снова заговорил прежним голосом.