Читаем Избранное полностью

Нет, как ни соблазнительно было бы отдаться угасанию чувств и тем избавиться от шума, от бурного ликования толпы, не знавшего удержу, непрерывно растекавшегося по площади, подобно извержению Вулкановой лавы, но такое бегство нельзя было себе позволить, не говоря уж о том, что оно могло бы привести к смерти; нет, слишком сильной и страстной была потребность удержать в памяти всякую, даже самую малую частичку времени, всякую, даже самую малую частичку событий, слить их с тем, что помнилось раньше, словно в том был залог спасения от всякой смерти — на все времена; он цеплялся за сознание, цеплялся из последних сил, как человек, который чувствует приближение самого значительного мига в земной своей жизни и более всего на свете боится этот миг упустить, взбодренное бдительным страхом сознание подчинилось его воле: ничто не ускользнуло от него — ни заботливые жесты и пустопорожние уверения гладкощеко-юного, отменно фатоватого врача, к нему по приказу Августа приставленного, ни тупые, отчужденные лица рабов, втащивших на борт носилки, дабы унести его, больного и немощного, словно хрупкий, драгоценный товар; он все подмечал, он должен был все запомнить — и затравленный взгляд их глаз, и сердитый, ворчливый тон слов, которыми эти четверо мужчин перебрасывались, поднимая тяжесть на плечи, и первобытный, неистребимо тяжкий запах их потных тел; он даже заметил, что плащ его остался на ложе, что его чуть не забыли, но какой-то мальчик, совсем ребенок, кудрявый, темноволосый, подбежал, схватил его и теперь нес вслед за ним. Плащ, конечно, не такая важность, как сундук с манускриптом, который он велел нести рядом со своими носилками, однако ж и плащ стал толикой неусыпного бдения, которое он вменил себе в обязанность и к которому понуждал себя вопреки хмельным и коварным наплывам усталости; и он спрашивал себя, откуда взялся этот мальчик, казавшийся ему таким знакомым и близким, ведь он ни разу не видел его за все время поездки: то был довольно неказистый, по-крестьянски нескладный малец, наверное не из рабов, наверное и не из надсмотрщиков; стоя теперь у борта, дожидаясь, когда рассосется людской затор, он то и дело украдкой вскидывал на носилки свои светлые глаза на загорелом, очень юном лице и тут же с каким-то смущенным лукавством отводил их, наталкиваясь на ответный взгляд. Строит глазки? Заигрывает? Ему ли, болящему, снова вовлекаться в небезопасную игру милой, глупой жизни, ему ли, простертому плашмя, снова вступать в игру тех, кто стоит во весь рост? О, стоя так во весь рост, они и не подозревают, насколько смерть уже впечаталась в их глаза и их лица, они гонят от себя эти мысли, они желают и дальше играть в свои завлекательно-прельстительные игры, в эти предвестия поцелуев — самозабвенно-любовные погружения глазами в глаза, они не ведают, что всякий раз, ложась для любви, люди ложатся для смерти, но ведь он-то, навсегда распростертый, знает об этом, знает и почти стыдится, что когда-то и сам расхаживал во весь рост, что когда-то и сам — когда же то было? в незапамятные ли времена, совсем ли недавно? — принимал участие в этой милой и усыпляющей, милой и слепой игре жизни, да, так было, но теперь презрение, каким удостаивают его упивающиеся сей игрою за то, что он, беспомощный, от нее отлучен, теперь это презрение для него все равно что награда. Ибо не в сладком прельщении обретают глаза истину, нет, лишь полнясь слезами, начинают они видеть, лишь страдая, прозревают, лишь собственными слезами искупают слезы мира, добывая истину из колодца забвения, питающего всякое бытие! О, лишь пробудившись однажды от слез, эти самозабвенные игруны могли бы обратить ту смерть, которой все они выданы, которой все они преданы, в жизнь, прозревающую смерть, прозревающую все, что ни есть на свете. Потому-то пусть этот мальчик чьи же черты у него? из далекого ли прошлого? из недавнего ли? — пусть не мечет он взоры и не продолжает игру, неуместную на его месте, было во всем этом некое тягостное несогласие — в том, что одной лишь улыбкой этот взгляд мог сбросить оковы смерти, что он был послан распростертому плашмя, тому, кто не мог больше на него ответить, да и не хотел больше на него отвечать, слишком несогласным казалось все самозабвенно-любовное, ранящее посреди этого адского шума и полыхания, этой окаменелой слепой суеты, этого кипящего человечьего скопища, утратившего человечность. От корабля к пирсу навели трое мостков, те, что у кормы, предназначались для пассажиров и не могли, как было видно, справиться с внезапно начавшейся от нетерпенья толчеей; двое других! были отведены для товаров и багажа, сюда длинной вереницей потянулись согнанные рабы, иногда соединенные, как собаки, попарно — ошейник к ошейнику или кандалы к кандалам, — многоцветный, жалкого вида сброд, еще чем-то напоминающий людей, но уже и утративший людской облик, одна сплошная, движущаяся, понурая масса, оборванная, полуголая, сверкающая в резких отблесках факелов потом, и — о ужас, о зверство, пока они взбегали по средним сходням на корабль, чтобы вскоре спуститься с него по тем мосткам, что были на носу, сгибаясь в три погибели под тяжестью ящиков, мешков и сундуков, пока они так сновали, надсмотрщики, стоявшие у сходней, обрушивали на их спины свои короткие бичи, просто так, без разбора, упиваясь бессмысленной и уже почти не жестокой жестокостью неограниченной власти, лишенной какого-либо смысла, ибо люди и без того поспешали что было сил, насколько позволяли им их легкие, они, как видно, уже не соображали, что с ними происходит, и даже не пригибались под свистящим бичом, а чуть ли не ухмылялись в ответ; низкорослый черный сириец, которого удар настиг в тот миг, как ступил он на палубу, лишь поправил — с полным равнодушием к рубцу на своей спине — тряпки, которые подложил под железный ошейник, чтобы поменьше терло ключицы, и только осклабился, глядя на поднятые над толпой носилки:

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее