— Подойди, помоги мне, — подозвал он мальчика, привстав на носилках, а затем, опираясь на его плечо, попытался одолеть первые ступени лестницы, увы, тотчас обнаружив, что ни сердце, ни грудь, ни ноги к этому не готовы и что он переоценил свои силы; пришлось приказать двум рабам внести его в дом. Они поднялись на три лестничных марша, впереди равнодушный чиновник, приставивший к бедру, как полководческий жезл, свиток со списком гостей, позади многочисленные рабы с поклажей; когда же они вошли наверху в отведенные гостю просторные покои, со всей очевидностью обнаружилось, что помещались они в башне в юго-западном углу дворца; сквозь открытые полукруглые окна, заметно поднятые над городскими крышами, вливался поток прохладного воздуха, прохладного напоминания о забытой земле, о забытом море, этот морем и землей отдающий ночной воздух веял по комнате, наклоняя пламя свечей на украшенном цветами канделябре, стоявшем посередине; прохладной струйкой, нежной, как прозрачный веер, сбегала вода по мраморным ступенькам фонтанчика на стене, постель под натянутой от комаров сеткой была заправлена, а рядом, на столике, сервированы кушанья и вино. Все было на месте, у эркерного окна стояло удобное кресло, а в углу комнаты — стульчак; вещи его были разложены так, что он легко мог до них дотянуться, сундук с манускриптом, по его велению, приставлен к самому ложу; все исполнялось так точно и так бесшумно, как того только мог желать больной, но, конечно, в этом уже не было заслуги Августа, тут действовало накатанное попечение безупречно отлаженной и сложной придворной машины, тут не было дружбы. Что ж, нужно мириться и с этим, принимать все как есть, болезнь заставляет, ох уж это Нужно, внушенное болезнью, нудное, досадное Нужно, и досада относится не столько к самой хвори, сколько к Августу, потому, вероятно, что у Августа просто дар хоть чем-нибудь да омрачить любое благодарное чувство. Досада на Августа — не изначально ли она с ним? Всем, разумеется, всем они обязаны Августу, он дал и мир, и порядок, и личную безопасность, никто другой этого бы не сумел, а уж приди вместо него к власти Антоний, Риму никогда не видать бы мира, все это правда, и все же! И все же он по-прежнему испытывал недоверие к этому человеку, вот уж перешагнувшему сорокалетний рубеж, но так и не возмужавшему внешне, не меняющемуся уже четверть века и с прежней скороспелой сноровкой и хитростью держащему в умелых руках бразды политики. И разве можно сказать, что это его досадливое недоверие к перезрелому юноше, которому он всем обязан, сколько-нибудь неоправданно? Гладкий и скользкий — вот он каков, гладкой была его красивая внешность, скользким — дружелюбие, которое так хотелось принять за дружбу и которое не было дружбой, потому что всегда служило своекорыстным целям. И ведь все с готовностью шли в эти сети, в эти скользкие сети! Вот и теперь этот лицемер разыграл дружеские чувства, настояв, что вернет его в своем обозе в Италию. Зачем? Ах, куда лучше было бы для него умереть на корабле, куда лучше, чем лежать здесь, в недрах скользкой придворной машины, где все безупречно, слишком уж безупречно. А там, где гремит музыка и слепит свет, там идет императорский праздник, и вечный юноша император услаждается кликами ликования. Нечестивым, чужим и дальним прибоем, то накатывающим, то откатывающим свои грязные волны, этот шум добирался и сюда, примешиваясь к чистому дыханию ночи.
Но все, все слилось в этом дыхании ночи: шум праздника, и тишина гор, и сверкание моря, былое, и настоящее, и снова былое, одно, втекающее в другое, одно-, слитое с другим, — сможет ли он еще повидать свои Анды? Это Брундизий, весь в несметных крышах и уличных фонарях, простирающийся перед эркерным окном, к которому он велел себя перенести и у которого сидел теперь в кресле, это всего лишь Брундизий, а он, он прислушивается к простертой вдаль ночи, прислушивается к дали былого, где так легко было бы умирать; нет, не нужно было сюда приезжать, особенно в эти без дружества благоустроенные покои. Косые язычки пламени на свечах, вдетых в канделябр, быстро вылизали желобки, по которым, одна за другой, сбегали восковые слезы, образуя бугристые, быстро нарастающие сосульки.
— Господин… — Перед ним стоял чиновник.
— Мне больше ничего не нужно.
Чиновник указал на мальчика.
— Прикажешь разместить твоего раба? Это не было предусмотрено…
Зануда был прав, поистине, это не было предусмотрено.
— Но если ты желаешь иметь его поблизости, о господин, то мы, конечно, постараемся сделать так, как ты скажешь…
— Не нужно… он пойдет в город.
— Кроме того, этот вот, — чиновник указал теперь на одного из рабов, — будет всю ночь в соседней комнате, и тебе достаточно позвать его…
— Хорошо, хорошо… Надеюсь, он мне не понадобится.
— В таком случае я могу удалиться?
— Изволь.