Читаем Избранное полностью

Недвижно лежала ночь, застыв всею своей предметностью, открытой ближнему и открытой дальнему взору, скованная здешним пространством, скованная лежащими за ним кругами пространств, простирающаяся от непосредственной осязаемости к другим, в дальних кругах пребывающим непосредственностям, простирающаяся за горы и моря, простирающаяся в своем вечном теченье вплоть до вовек недостижимых сводов сна; но этот поток, истекающий из сердца и в сердце вновь возвращающийся, разбившись о пределы сонного свода, вбирал в себя все новые и новые волны томлений и тоски, растворял даже тоску по тоске, останавливал мерно качающуюся в сумерках звездную материнскую колыбель ее первоначала, и, весь в зарницах темных молний низа и светлых молний верха, разделенный на свет и тьму, на черноту и яркость, двуедин был цвет облака, двуедин начальный исток, набухший грозою, беззвучный, беспространственный, безвременный, — о, разверстое вместилище души и мира, о влекущая бескрайность земли! так разверзлась ночь, взорвался сон бытия; немыми тенями уплывали дремотное прозябание и дароносное вдохновение, уплывало их царство, рушились стены отзвуков, стены сна, и, изъязвленный немыми голосами воспоминаний, с грузом вины и без груза надежд, затопленный потоком, увлекаемый потоком, погружался в Ничто последний огромный запас жизни. Было слишком поздно, оставалось лишь бегство, корабль был уж готов, якорь поднят; было слишком поздно.

Он еще ждал, ждал, что ночь еще раз даст знать о себе, шепнет ему в утешение что-то непреложное, что своим журчащим ропотом она еще раз пробудит в нем томление. Это и надеждой уже нельзя было назвать, скорее надеждой на надежду, и не бегством от безвременности, скорее бегством от бегства. Времени больше не было, и не было больше ни томления, ни надежды — ни для жизни, ни для умирания; не было больше ночи. Не было больше и ожидания, разве что нетерпение, ожидавшее нетерпения. Он скрестил руки, и большой палец левой руки касался камня в перстне. Так он сидел, чувствуя коленом теплое плечо мальчика, придвинувшееся, чтобы опереться, но не опершееся, и ему отчаянно хотелось разжать цепенеющие, скрещенные руки и незаметным сторожким движением погладить черные как ночь детские вихры, на которые смотрел он сверху, погладить, чтобы ощутить под пальцами ночное цветение, ночную человеческую теплоту по-ночному податливой жизни, чтобы предаться ночному томлению по томлению; он, однако, не шевелился, и наконец, как ни трудно ему было прервать неподвижность ожидания, он пересилил себя и сказал:

— Слишком поздно.

Мальчик медленно поднял к нему лицо — так понимающе и так вопрошающе, будто ему что-то прочитали вслух и сейчас последует продолжение, и, повинуясь этому вопросу, с нежностью приблизив свое лицо к лицу мальчика, он повторил чуть слышно:

— Слишком поздно.

Было ли это еще ожиданием? Разочаровало ли его, что ночь более не шелохнулась, что мальчик не шелохнулся, а лишь устремил на него свой мальчишеский взгляд — сероглазый, детский, пристальный, вопрошающий? Вдруг прорвалось нетерпение, которого он так жаждал:

— Да, поздно уже… ступай на праздник. — Внезапно он почувствовал себя не просто старым, а дряхлым; земной состав его напомнил о себе потребностью заснуть, отдаться дремотной неге, желанием погрузиться в беспамятство и забыть это «никогда больше»; бессильно обвисли щеки, и нещадный стал мучить позыв к кашлю, столь сильный, что стремление остаться одному, без сторонних глаз, одержало верх.

— Ступай… ступай на праздник, — хрипло выдавил он из себя, простерши вперед руку и словно подталкивая к двери нерешительно упирающегося мальчика, хотя рука его мальчика не касалась. — Ступай… ступай… — прохрипело снова в его уже задыхающемся горле, а когда вслед за тем он и вправду остался один, ему показалось, будто в грудь вонзилась черная молния, кашель вырвался на волю, мешая ночь с кровью, безликий мучитель, сотрясающий, взрывающий, разверзаясь и лопаясь, оцепенение, уносящий сознание, удушливая судорога на краю бездны; когда же приступ миновал, он воспринял как чудо, что на сей раз не был повергнут в эту бездну, что все еще раз обошлось и он вновь слышит, как журчит стенной фонтанчик и потрескивают свечи. Он с большим усилием дотащился из кресла до постели, рухнул на нее и остался недвижим.

Снова скрестив руки, он опять нащупал камень в перстне, нащупал крылатую фигурку гения, вырезанную на густо-красном халцедоне, и замер, ожидая, куда оно повернется — к смерти ли, к жизни ли. Постепенно, однако, ему стало лучше; хоть и медленно, с превеликим трудом, но возвращались к нему дыхание, покой и молчание.

ОГОНЬ — НИСХОЖДЕНИЕ

© Перевод Ю. Архипов

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее