— Разве я несправедлив? Я вижу на улицах толпы торгашей, вижу нечестивость кругом; лишь крестьянин хранит благочестие римского народа, хотя он тоже, того и гляди, заразится всеобщей алчностью.
— Отчасти ты, пожалуй, прав, а это настоятельно, просто-таки неотложно напоминает нам о нашем воспитательном долге: нам надо приложить все усилия, чтобы и городские массы стали тем, чем они должны быть по своему праву граждан, — частью единого римского народа.
— Они ею станут в познании, ибо они алчут его.
— Ах, они скорее алчут цирковых зрелищ… что, разумеется, не умаляет неотложности наших задач.
— Зрелища! Да, ужасно они их алчут… путь кривды!
— Какой-какой?
— Кто чужд познанию, тот глушит пустоту души хмельным угаром — стало быть, и угаром победы, даже если он просто глазеет на нее в цирке… крови-то не меньше…
— Я должен считаться с данностями, и ничем из того, что способно объединить массы, я не вправе пренебрегать. Ощущение победы сплачивает массы, переплавляет их в народ. С ощущением победы они готовы стеной встать за свое государство.
— А крестьянин это делает ради священного мира своей земли… — О, мантуанские нивы, раскинувшиеся до горизонта!.. — Крестьянин искони живет в той общности, что зовется народом… Он в ней, когда он на своем поле, в ней, когда едет на рынок, в любой свой праздник он в ней…
— Моей неусыпной заботой всегда было благополучие крестьян; я облегчил подати, я роздал множество патрицианских имений в мелкую аренду, навел порядок в самих основаниях земледелия. Но печальный опыт с колонизацией земель ветеранами явственно показал, насколько изменились условия в нашем государственном хозяйстве… Рим перерос свою крестьянскую основу, и египетское зерно нам сейчас важней, чем урожаи на полях Италии или Сицилии. Нам уже нельзя сейчас опираться исключительно на крестьянство и того менее — стремиться перевоспитать массы в крестьянском духе; в обоих случаях мы лишь развалим хозяйство страны, а стало быть, и само государство…
— И все-таки римская свобода, которую ты взял под свою опеку, держится на крестьянстве.
— Свобода? О да, конечно, свободу римского народа я охраняю твердо, пусть никто не дерзает на нее посягнуть — ни Антоний, ни кто другой. Это главная задача римского государства, и для этого его надо укреплять. Когда человек причастен к военной мощи государства, это сообщает ему чувство свободы, к которому он стремится, потому что оно изначально присуще человеческой натуре и жаждет удовлетворения. А залогом этого чувства является единственно благо всего общества и государства; свобода ощутима для всех, даже для раба, и поэтому она не просто свобода пахаря, о которой ты толкуешь, а свобода всего государственного порядка, освященного богами! Да, Вергилий, именно так. Все остальное — пустые химеры, беспредметные мечты о золотом веке, не знающем ни порядка, ни долга. Во время сатурналий мы можем опьяняться этим самообманом, этим миражем беззаконной свободы. Но если праздновать сатурналии весь год напролет, государство рухнет. Вот сатурналии — они символ, а государство — это подлинная реальность. Я не способен и не призван к тому, чтобы основать золотой век, но что мною основано — это будет моим, понимаешь, просто моим веком, веком моего государства.
И тут заговорил раб: «Свобода — с нами; государство — земная, смехотворная забота».
Цезарь, конечно, и ухом не повел. Теперь он встал, выпрямился и, странно невозмутимый, странно неподвижный, но в то же время будто движимый некой внутренней силой и странно выросший, продолжал свою речь: