— Довольно, Вергилий! — Цезарь уже не скрывал своего крайнего нетерпения. — Если публикация «Энеиды» представляется тебе таким уж корыстным поступком, то распорядись опубликовать ее лишь после твоей кончины.
— Тщеславие поэта переживает смерть.
— Что ты хочешь сказать?
— Моя поэма не должна пережить меня.
— О боги! Да почему, почему? Назови, наконец, истинную причину!
— Поскольку я не сумел принести в жертву свою жизнь, как это сделал ты, я должен принести в жертву свою поэму… Она должна кануть в забвение, и я вместе с ней…
— Это не объяснение, это просто бред!
— Растленность памяти… я хочу забыть… все забыть… и чтобы меня забыли… Так надо, Август.
— То-то порадуешь ты своих друзей! Право же, Вергилий, на твоей памяти было бы меньше греха, если б ты вспоминал о них чуть сердечней, а не измышлял всякие пустые и злонамеренные пожелания. Да это даже и не пожелания — пустые и злонамеренные увертки!
— Деяние еще предстоит нам, спасительное деяние, зиждущееся на познании; ради него, ради клятвы ему я должен это свершить… Спасение только в клятве… для всех и для меня.
— Ах, опять ты за свое — спасение, спасение… А оттого, что ты это свершишь, твой спаситель не явится ни на день раньше; зато ты ограбишь всех нас, ограбишь свой народ, и вот это ты считаешь своим спасением! Это бред, чистый бред!
— Нет, истина, лишенная познания, — вот она бред; а я говорю об истине, зиждущейся на познании… В ней нет бреда, она — реальность.
— Ага, стало быть, есть два рода истины? Несущая познание для тебя, лишенная познания — для меня… По-твоему, это я брежу? Ты это имеешь в виду? Тогда так и скажи!
— Я должен уничтожить то, что лишено познания… В нем все зло… узилище… несвобода… Жертвой мы приближаем освобождение… Это наш высший долг… Лишенное познания должно уступить место познанию… Лишь так я могу послужить всем нам — и спасению народа… Закон истины… пробуждение из дремоты…
Быстрые резкие шаги — и Цезарь встал над самым ложем.
— Вергилий…
— Да, Август?
— Ты ненавидишь меня.
— Октавиан!
— Не называй меня Октавианом, раз ты ненавидишь меня!
— Я… я — ненавижу тебя?
— И еще как ненавидишь! — Голос Цезаря сорвался в крик.
— О, Октавиан…
— Молчи!.. Ты ненавидишь меня, как никакой другой человек на земле, ненавидишь так, как никакого другого человека на земле, потому что ты мне завидуешь больше, чем кому-либо другому.
— Это неправда… неправда…
— Не лги. Правда.
— Нет, нет… Неправда это…
— Правда! — Цезарь был в гневе, и рука его яростно обрывала лавровые листы с венков канделябра. — Правда! О, ты ненавидишь меня, потому что сам только и думаешь что о славе царя, да вот оказался слабоват, не сделал к тому ни малейшего шага; ты ненавидишь меня, потому что тебе пришлось скрепя сердце загнать свои державные мечты в поэму, чтобы хоть там предстать могущественней своих царей, ты ненавидишь меня, потому что мне удалось неустанным трудом добиться всего того, о чем ты мечтал для себя, — и при этом я настолько глубоко это все презираю, что даже позволил себе отказаться от императорского венца, ты ненавидишь меня, потому что хочешь возложить на меня ответственность за собственную немощь… Вот в чем твоя ненависть, вот в чем твоя зависть!
— Октавиан, послушай меня…
— Не хочу слушать!.. — Цезарь кричал, и — как странно! — чем громче он кричал, тем снова богаче становился мир вокруг: зримый мир по всей своей полноте и многоликости, снова всплывший из небытия; тусклая омертвелость ожила снова, и это было как надежда.
— Послушай, Октавиан…
— Зачем, скажи на милость? Зачем?.. Сначала ты с ханжеской скромностью разбранил свои творения, чтобы тем легче было унизить и труд моей жизни, потом ты этот труд объявил вообще легковесным символом, да чего уж там — пустым фантомом; более того — ты оклеветал римский народ и веру его отцов, она тебе не мила, ибо в ней воплощен мой труд, и потому тебе надобно непременно ее реформировать; и, прекрасно зная, что ничем тебе это все равно не поможет, прекрасно зная, что я сильнее тебя и всегда буду сильней, прекрасно зная, что тебе со мной не совладать, ты теперь напускаешь туману, воспаряешь в потусторонние миры, куда не угнаться за тобой ни мне, ни другим, и хочешь посадить мне на шею какого-то спасителя, которого нет и не будет вовек, но руками которого ты хотел бы меня скрутить… Знаю я тебя, Вергилий, ты прикидываешься тихоней, для народа ты сама чистота, сама добродетель, но на самом-то деле твоя чистейшая душа так и кипит ненавистью и злобой, — да, я повторяю, кипит самой низкой, самой гнусной злобой…