Враз она голову повернула, «вы чего хотели?» — интересуется. «Где, милая детка, твой муженёк двенадцатиголовный?» — Покати-Горошек спрашивает. «А вам по какому делу?» — «Хочу его убить для всеобщей пользы». — «Не советую, — говорит и жуёт вафлю при этом, — а советую, гражданин, скоренько уходить. Он вас погубит». — «Что ж, я это теперь только приветствую…» — «Хорошо, тогда обождите, — говорит, — в прихожей. Почитайте там газетки со столика!» А сама всё дочку потчует: «Ешь, маленькая, ешь, а то у тебя малокровие разовьётся!» И тут приметила она свой перстенёк у Покати-Горошка, да прыг к нему через стол в его объятья. Дрожит вся, ластится, безумолку говорит. «Я тебя ждала, мне с ним жить хуже смерти. Я буду тебе верной женой. Хотя и обучил он меня различной музыке, но он меня, между прочим, и погубил. Ты сейчас покушай, выпей пока сто пятьдесят грамм, больше не надо, и ложись под койку. А как прилетит да заснёт, ты ему головы отрубывай; а я буду в большую корзину складать, чтоб не приклеивались назад. Только остерегись, из его ушей иногда выскакивает опасное пламя… Будем с тобой жить, золото распечатаем, да я ещё из одёжи запасла. И не серчай, я тебе хорошую, справную дочку рожу, а эту сырой водицей напоим… может, и помрёт, бог даст. И таким манерцем мы выйдем с тобой из положения».
Она ему крабы, портвейн придвигает… он не ест, не пьёт. Она его хочет целовать, он не может на неё смотреть, мой бедный Покати-Горошек… лишь только головой качает. Сердце его в клочья летит!.. Уж он простить её собрался, да вдруг представилось ему, как входит к ней муж под вечерок во всём своём змеином сраме, ночной халат нараспашку, а из ворота все двенадцать голов букетом торчат… и целует она их в зелёные их прыщи, по очереди все двенадцать, одна другой краше, и гладит точёной ручкой его подлое ледяное тело. И махнул он рукой на неё, но не убил, а только шатнул от себя тварюку. «Нет, дорогая, я не такой. Посмотри, какой я из-за тебя ошарашка стал, ведь ты меня не узнала. Неделями не ел, месяцами не спал из-за тебя. Но зачем ты надругалась над героем?» И заплакал на женскую любовь, а потом вышел, опустя голову, из змеиного дворца, видит — дед. Высвободил ему бороду, посидели они тут, свернули по одной, покурили. «Так-то, дед, зря я тебя обидел. Лучше бы мне и не приходить». А тот смеётся. «Ласки в тебе мало, молодой человек, — отвечает, — небось, всё в делах. А ведь женщина, что чурка: лизнуло огоньком — и горит. Я это дело по своей старухе на практике изучил… Ты знаешь отчего я седой? Так я скажу тебе, отчего я седой»… И только зачал он про себя рассказывать, прошумело над ними небо. Глядь — летит с зелёным выхлопом большая лысая птица, целая гроздь виноградная заместо головы…
Дальше Собольков не сказал ни слова, Обрядин тронул его колено.
— Идут, — шепнул он, и все поняли, что ночь кончилась и наступил долгожданный день; башнёр также спросил взглядом, нужно ли закрыть люки, но лейтенант отрицательно качнул головой.
Бахромка в поле оказалась густой кустарниковой порослью, за которой виднелись деревца и повзрослей. Полем деловито шли немцы, шестеро, но, может быть, их было восемь; они шагали, видимо, не по целине, потому что двигались быстро и не проваливались в снегу. Патруль увидел двести третью и свернул к ней с дороги. Произошло маленькое совещание, они залегли, и Собольков пожалел, что заблаговременно не положил дымовую шашку на плиту моторного отделения. Но лежать так было глупо; кроме того, танк мог оказаться и своим, немецким, подбитым во вчерашнем сраженьи. Двести третья молчала, они стали расползаться цепью. Отделясь от потёмок, двое в рост двинулись вперёд со связками круглых и на длинных ручках банок, похожих на большие детские погремушки. Ноги едва волоклись, им не хотелось; сзади подталкивали криком и, донеслось, припугнули чем-то вроде Гитлера. Самоубийцы приближались с частыми остановками и в смертной надежде силясь рассмотреть на танке его грозную рану. Наблюдать из-за броневой стены их петушиное недоумение было смешно и весело. Один пошёл в обход. «Без команды не стрелять», — почти вслух приказал Собольков… Расстояние сокращалось, но он знал, что не бывает таких силачей, чтобы связку гранат швырнули за тридцать метров. Так чего же ещё жаждал он испытать в жизни, куда заглянуть стремился этот не раз простреленный человек? Ждал, когда подымутся остальные, или просто смеялся над собой за вчерашнее?.. Извернувшись, Обрядин тискал ему колено здоровой рукой: такая игра происходила не по уставу. Но теперь всё происходило не по уставу. Не разрешалось отрываться от штурмующей бригады или сидеть ночь в противотанковом рву; кроме того, двадцать третье число также не было обозначено красным праздничным цветом в уставе… Те опять залегли, и стало слышно, как левый, передний, судорожно плачет и корчится, уткнувшись лицом в снег. Видимо, он был не из героев.