Большое солнце опускалось за низкие облачные горы. Глаз легко различал покатые хребты и малиновые склоны, пересечённые глубокими лиловыми распадами; розовые реки и спокойные озёра светились там, недвижные, как в карауле. Возможно, сам Алтай в праздничной своей одежде припожаловал через всю страну проводить земляка в вечный путь танкистской славы. А тот, в ком есть отцовское сердце, отыскал бы там, в огне заката, и каменный стол под моховой скатёрткой, за которым отдыхал не однажды со своей дочкой Собольков… Чуть вправо от этой родины героев сказочно и совсем близко рисовался синий профиль Великошумска, потому что пригороды его начинались тут же рядом, за тонким полупрозрачным перелеском. Мускулистые стылые дымы поднимались над ним; казалось, само горе народное встало на часах возле двести третьей… Тем отрадней блистал сквозь них крохотный клочок золотца на высокой, узорчатой, может быть лишь для этого уцелевшей колокольне. Город горел; догорало не испепелённое накануне. Ясно различимы были изгрызенные взрывом стены собора, у которого не раз Украина браталась с Русью, тесные вишнёвые садики, разгороженные плетнями и спускавшиеся к реке, безлюдные улички, где неторопливо проходила дымная мгла, — всё, кроме пламени; оно никогда не бывает видно в закате.
Двое сидели на поваленном телеграфном столбе, лицом к солнцу и танку. Как у всех, перешагнувших пропасть, не было у них пока ни раздумья, ни ощущения времени или голода, ни понимания всей новизны обстановки, — ничего, кроме чувства безвозвратной потери. Душою они находились ещё там, внутри; ещё крошилась броня над ними, и звучал голос Соболькова… Снежинка, спорхнув с порванного провода, опустилась на руку Дыбку, на запястье. Она была маленькая и нежная; даже удивляло, что целую ночь, пока дрались и падали люди, трудился над нею мороз, чтоб выковать такую пустяшную и хрупкую бесценность. И сам собою возникал вопрос — повторится ли она когда-нибудь за миллионолетье — в точном её весе, рисунке, в её живой и недолговечной прелести? Она растаяла прежде, чем родился ответ.
Вдруг Дыбок вспомнил про Кисó, его лицо исказилось, виноватая тоска сжала душу. Он побежал к танку и заглянул через передний люк, как будто ещё не поздно было исполнить ночную просьбу Соболькова. Чадный жар пахнул ему в глаза. Ничего там не было, на дне танка, в копотной мохнатой тьме, кроме горки застылой коричневатой пены да жёлтого пятнышка заката, проникшего сквозь пробоину. Нельзя было долго глядеть сюда: жгло.
— Поезжайте медленно… мне нужно осмотреть всё, — сказал Литовченко своему шофёру; оба Литовченки смотрели сейчас на одно и то же, только один издали, а другой совсем вблизи.
Старинное желание сбывалось, генерал навестил, наконец, родные места. Три
Никто не встречал победителя, точно спали все за поздним часом; ничто не двигалось, кроме огня. Тушить было некому: жителей угнали раньше, а войска ушли в прорыв… Вот нахохлилась в стороне одноэтажная деревянная развалюха его приятеля Дениски, но ничто не катилось навстречу облаять чужое колесо. Значит, спят денискины собаки, как и тот, неугомонный, вроде чернильной кляксы, спит сейчас под откосом шоссе. А вот и три дружных пенька от срезанных тополей при дворике учителя Кулькова… Никто не опросил генерала, кого он ищет здесь, ни сосед, ни хозяин, ушедший в дальнюю отлучку. Сквозь едучий дым в окнах видна была ободранная железная коечка и этажерка над нею, уже без книг, раскиданных по полу; огонь неспешно листал их странички, с несложной, в глазах переросшего ученика, мудростью учителя Кулькова.
«Что же не ведёшь меня в дом, не угощаешь знаменитыми кавунами, не хвастаешься, как вкушал их заморский профессор и всё просил семечек на развод как благодеяния американскому человечеству?»
«Вот видишь сам, какие дела творятся, дорогое ты моё превосходительство…» — так же полуслышно отвечал Митрофан Платонович голосом летящих искр и пустых зимних ветвей, скрипом снега под ногами; ещё доносилось порой, как кричал радист в машине рядом, вызывая
— Да, непохоже… изменилось, — вслух подумал Литовченко и жёстко, до боли, пригладил усы. — Раньше тут по-другому было. И сарайчик не там стоял…
— Верно, любовь какая-нибудь… на заре туманной юности? — пошутил помпотех, ехавший с ним вместе.
То был румяный весельчак, не терявший духа бодрости даже тогда, когда следовало посбавить и бодрости; они давно воевали вместе.
— Ты у меня просто сердцевидец, — кашляя от дыма, а также потому, что ещё не прошла его простуда, сказал Литовченко. — Не зря ты у меня железо лечишь.