Читаем Избранное полностью

Однажды открывшееся «постороннему» вселенское неразумие лишает надежных сущностных корней, а стало быть, делает произвольными и сомнительными в его глазах все принятые вокруг нравственно-поведенческие правила совместного человеческого общежития. С ними он распростился раз и навсегда, как сбрасывают ненужные одежды, и живет себе потихоньку среди людей голым человеком на голой земле — так сказать, остатком от личности за вычетом из нее члена семьи, клана, общества, церкви. Недоумевающая «святая простота» его есть, следовательно, не столько по-детски безгрешная наивность, сколько старчески усталая умудренность души разочарованной, постигшей тщету цивилизации с ее мнимыми святынями. Он на них не посягает, не ополчается — он попросту уклоняется от них и хочет, чтобы его оставили в покое, позволив наслаждаться тем, к чему у него еще не пропал вкус.

А вкус у «постороннего» не пропал разве что к телесным радостям. Почти все, что выходит за пределы здоровой потребности в сне, еде, близости с женщиной, ему безразлично. Нравственное самосознание он попросту заменил влечением к приятному. Из пристрастий не то чтобы духовных, но созерцательных у него сохранилось лишь одно: когда он не испытывает ни жажды, ни голода, ни усталости и его не клонит ко сну, ему приносит неизъяснимую усладу приобщение к природе. Обычно погруженный в ленивую оторопь, мозг его работает нехотя и вяло, ощущения же всегда остры и свежи. Самый незначительный раздражитель повергает его в тягостную угнетенность или жгучее блаженство. И дома, и в тюрьме он часами, не ведая скуки, упоенно следит за игрой солнечных лучей, переливами красок в небе, смутными шумами, запахами, колебаниями воздуха. Изысканно-точные слова, с помощью которых он передает увиденное, обнаруживают в этом тяжелодуме дар лирического живописца. К природе он, оказывается, открыт настолько же, насколько закрыт к обществу. Равнодушно отсутствуя среди близких, он каждой своей клеточкой присутствует в материальной вселенной.

И здесь он не сторонний зритель, а самозабвенный поклонник стихий — земли, моря, солнца. Солнце словно проникает в кровь Мерсо, завладевает всем его существом и превращает в загипнотизированного исполнителя неведомой космической воли. В тот роковой момент, когда он непроизвольно нажал на спусковой крючок пистолета и убил араба, он как раз и был во власти очередного солнечного наваждения. Судьям он этого втолковать не может, сколько ни бьется, — человек, по их представлениям, давно вырван из природного ряда и включен в ряд моральный, где превыше всего зависимость личности от себе подобных, а не от бездуховной материи. Для «постороннего», напротив, и добро, и благодать — в полном слиянии его малого тела с огромным телом вселенной. И чужаком среди людей его, собственно, и сделала верность своей плотской природе и всему родственному ей природному царству.

Своего рода языческое раскольничество, воспетое и здесь, и в ранних эссе Камю, само по себе не было его изобретением. С легкой руки Ницше «дионисийское» поветрие еще с рубежа XIX–XX вв. носилось в воздухе западной культуры, и во Франции ему отдали дань, каждый по-своему, заочные наставники Камю — Андре Жид, Жан Жионо, немало других. В «Постороннем» этот возврат к телесному первородству не просто провозглашен, высказан, но подсказан, внушается всей атмосферой, преломлен в языковой ткани, сделан поистине фактом словесности. Передоверив слово рассказчику немудрящему, Камю сумел запечатлеть владевшее им умонастроение непосредственно в складе и облике своего повествования.

Разговорную заурядность и оголенную прямоту этого вызывающе бедного по словарю, подчеркнуто однообразного по строю, с виду бесхитростного нанизывания простейших фраз один из истолкователей «Постороннего» метко обозначил как «нулевой градус письма». Повествование тут дробится на бесчисленное множество предложений, синтаксически предельно упрощенных, едва соотнесенных друг с другом, замкнутых в себе и самодостаточных — своего рода языковых «островов» (Сартр). Они соседствуют, не более того. Здесь нет причинно-следственных зависимостей, вспомогательное приравнено к первостепенному, побочное — к основному. Предложения схожи с черточками пунктирной линии — между ними разрыв, бессоюзный пробел или чисто хронологические отсылки вроде «потом», «в следующее мгновение», которые скорее разбивают ленту речи на изолированные отрезки, чем служат связкой. Всплыв из пустоты, подробности, попавшие в поле зрения рассказчика, снова бесследно пропадают в пустоте. А между двумя бесконечностями их небытия — краткий миг, когда о них можно сказать «наличествуют», «имеют место», «присутствуют», «есть». Есть именно здесь и сейчас, первозданные и довлеющие себе. Память не делает усилий организовать их, увязать разрозненные сиюминутные фрагменты во временную, психологическую, рациональную или любую иную протяженность, в картину. Желание пишущего овладеть сырым материалом воспоминаний, обработать и привести их в систему и в самом деле стоит на нуле.

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги