Дмитрий был взволнован, и тяжело давили на него слова, сказанные Гришей про Клавдию, — слова голые, в суровой правдивой обнаженности, будто громко и не задумываясь высекал их Гриша на поверхности камня, и высек надежно, а камень этот сейчас перед Дмитрием — навис, огромный и темный. Дмитрий попытался вызвать в себе какое-нибудь воспоминание, способное облегчить, пролить бальзам на раны, — воспоминание из тех далеких дней: ведь тогда он был мальчишка, только-только молоко на губах обсыхало, а мальчишкам должно многое прощаться… Однако приходило на ум прежнее — вся эта история с фельетоном про Тимохина; и оказывается, у человеческой памяти есть подлое свойство: она ничего не выбрасывает, не теряет из своих миллионных кладовых, бережет до определенного момента, неожиданно с медвежьей услужливостью выдает на-гора́ то, о чем, казалось, накрепко забыто, о чем в конце концов можно было бы забыть…
Вот и сейчас Дмитрий, качаясь на тракторном сиденье, спрятав от Гриши лицо в поднятый воротник, с предельной отчетливостью у в и д е л тот день, когда сидел в кабинетике редакции за «Ундервудом», сочинял фельетон… Материал поддавался неохотно, будто разнокалиберные патроны не желали входить в один винтовочный магазин, — и незримое присутствие Клани, мысли о случившемся мешали. Про Кланю думалось тепло, с необъяснимым томлением в груди и во всем теле, а еще была тайная опасливо-настороженная гордость за себя — была она: все ж я мужчина!.. И отгонял прочь ощущение постыдного и унизительного, что горячими наплывами как бы извне, со стороны накатывалось на него и поджигало жгучей краской щеки: удирал, оставив на бугре Кланю, показав спину, — удирал! «Гарун бежал быстрее лани…»
И злясь, бил Митя пальцами по буковкам, высекал мстительно на машинке хлесткие слова — строчку за строчкой…
«…Бежал он в страхе с поля брани…»
Строчку за строчкой! Про травополку и что Тимохин против кукурузы. Об автопокрышках и баллонах, купленных на черном рынке. О массовом пьянстве накануне посевной, да еще с церковным песнопением (тут, конечно, приврал)! И про то, как избиваются в «Заре» колхозники и молчат про это, боясь председательской мести (тут, конечно, «дофантазировал»!).
Косые лучи входившего в силу весеннего солнца тревожили через окно белобрысый Митин затылок; сбоку, за соседним столиком, икал и покряхтывал неопохмеленный Поварков, названивал по телефону старик Курилкин, собирал информацию, — Митя же сочинял, Митя творил…
Заряд вдохновения иссяк где-то к обеду; оставив недопечатанную страницу в каретке «Ундервуда», Митя сходил домой, был накормлен бабушкой, прочитал центральные газеты, пришедшие, как всегда, с запозданием на сутки. В газетах столичные журналисты писали остро и красиво, смело подавали факты, — позавидовал Митя. И, вернувшись в редакцию, он стиснул зубы, собрал всю волю в кулак и торопливо допечатал заключительный, «ударный» абзац фельетона — про необмолоченные скирды, которые председатель при уборке п о ч е м у-т о оставил неучтенными и которые погибли от мышиного нашествия… Заголовок фельетону дал спокойный: «Ухабы». Акулов подправил: «Тимохинские ухабы». Подумал, зачеркнул прежнее, назвал по-новому — «…Закон не писан!».
…Все те дни оставили ощущение огромного неба над головой, под которым свободно и хмельно дышалось, и знал Митя, что скоро он уедет отсюда, «из страны березового ситца», — прости-прощай, былое, здравствуй, грядущее! В мае его вызвали в Рязань на месячный семинар; на весь июнь оставили стажироваться при отделе информации областной газеты; а вернулся в июле — со слезами на глазах Акулов подписывал приказ об освобождении от работы Д. С. Рогожина «в связи с выездом на учебу». Уезжал Митя в университет, уверенный, что там его ждут…
Тогда-то Митя и получил письмо из «Зари», написанное на тетрадочном листке высокими угловатыми буквами. Кланя сообщала, что вначале сильно сердилась на него, Митю, за Тимохина, за то, что не сдержал слова, но вот сейчас поняла: «общественное выше личного». Письмо было суховатое, в нем даже приводились цифры социалистических обязательств, взятых колхозом с приходом нового председателя, и лишь в конце странички, где и места, считай, не осталось для букв, уместилась кое-как прозрачная фраза:
«С нашего бугра вся дорога видна, гляжу я на нее…»
Митя долго — уже в Москве — носил это письмо в заднем кармане брюк, а после оно истерлось на сгибах, запотнилось — выбросил скатанным комочком в уличную урну. Хотел, правда, ответить Клане, да где уж там: столица — деспот, взяла к себе, обо всем заставит позабыть… И к тому ж на первых порах свирепо приходилось драться за право жить хотя бы относительно сытым — не сразу отыскал, где бы печатали, платили два-три червонца в месяц… Карабкался упрямый Митя по нескончаемой лестнице вверх, некогда было перевести дух, вниз посмотреть. (Иное дело сейчас, когда уже не Митя — «молодой писатель» Дмитрий Рогожин…)