«Что ж ей ответить?» А в голову скользкими рыбинами, теснясь, наваливаясь друг на дружку, лезли какие-то странные, давящие обрывки увиденного и услышанного — нужно остаться одному, чтобы справиться с ними. Мальчик из вагона за спиной Клавдии показывал ему язык… Агапкин хвалился как будто бы колхозом, но получалось — собой… Дежурный на станции с ненавистью спрашивал про голых натурщиц. Симаков жаловался, что боязно снимать протезы — кровь там… Плакал Тимохин… И через все — нечаянно-пугливое, словно зарница в ночи, опасение, что таятся какие-то непредвиденные невзгоды на пути Клавдии, и не она ли — вот эта кругленькая девушка, Зоя, Зоя Васильевна, — встанет поперек, встанет отчаянно и непреклонно? Робко, безнадежно подумалось: «А как же спасти Клавдию?» Но только и сказал вяло, глухо:
— Рецептов тут не имеется… Однако третьему лучше не мешать тем… двоим.
— Спокойных снов вам!
Он не увидел — сердцем воспринял, как зло усмехнулась она, оттолкнув от себя его слова.
Сколько-то постоял один у ограды, переложил ручку портфеля из занемевшей ладони в другую, порадовавшись, что не оставил его у Симакова: свободен и хоть сейчас куда угодно… Черные тени бежали через луну, не затмевая ее; на дороге множеством лейтенантских звездочек высвечивали крупные, незатоптанные кристаллы снега; домашний печной дымок улавливался… Насвистывая, Дмитрий пошел назад, пустой и не знающий, к Симакову ему или не нужно… Прожитый день был долгий, плотный, как вечность.
Потоптался Дмитрий на одном месте, потом натянул потуже шапку на отяжелевшую голову, решительно пошел из деревни в белое поле… Когда отшагал по пустынной дороге с километр или больше, увидел, случайно оглянувшись, что кто-то бежит за ним, призывно машет руками, и похоже, что это Зоя, а может, не она… Он не остановился и больше не оглядывался.
…Спустя месяц из редакции молодежного журнала, куда Дмитрий не показывался, позвонили ему, и он ответил, что пишет, скоро принесет… Он соврал. Не было ни странички написанного.
Правда, Дмитрий начинал один рассказ — о проводнице поезда дальнего следования, о том, как жадно смотрит она на людей, угадывая среди них, кто хороший, кто плохой… Но рассказ не клеился, бесцветные искусственные фразы ложились на бумагу — он рвал ее, ходил по комнате, бездумно смотрел в окно, на серые и красные весенние крыши, ноздреватый снег которых был истоптан голубями и кошками.
Вечером шел Дмитрий в писательский клуб, играл там на бильярде и, если случалось засидеться в компании за ресторанным столиком, невпопад мог сказать:
— В деревне, знаете, был. Грандиозную вещь пишу. Не верите?..
А утром испытывал стыд за такое пустословие; где-то, близко, не удаляясь, стояли Тимохин, Клавдия, Симаков, Зоя — было невмоготу подступиться к ним, однако и не отпускали они…
В конце концов, совладав с собой, он сделал красивый рассказ про цветение садов, о любви колхозного механизатора к своенравной сельской библиотекарше, о белокипенных облаках и живительной родниковой воде… Последние абзацы дописывал так, как некогда раньше бывало у него, — с ощущением радостного накала в груди, с сознанием счастья, что ему в охотку работается и дальше будет работаться.
Рассказ в редакции приняли, и Дмитрий успокоился окончательно.
Этот рассказ открывает очередную, четвертую по счету книгу Рогожина.
ОСЕНЬ ЗА ВЫЖЖЕННЫМИ БУГРАМИ…
Мне прощается, что год от года я приезжаю сюда все реже. В этом старом бревенчатом доме, где тишину и покой сохраняют так же бережно, как снятые по осени антоновские яблоки, уверовали: в далекой и суетной столице я очень занятой человек.
Что ж, правда. И в другом она, правда: чем дольше я не бываю здесь, тем ярче, полней, томительней для души мои встречи с этой старой бревенчатой радостью. Разнообразие корявых стволов усыхающего сада, тяжелая золотистая тыква на огороде, терпеливые лопухи под забором, и все, что делается внутри дома — от тиканья допотопных ходиков до заботливой просьбы выпить лишнюю кружку молока, — все насыщено особым, даже сентиментальным настроением, возвращающим к детству.
Низкие приступки крыльца вросли в землю, подернуты снизу зеленой шкуркой третичного мха; под вечер можно усесться тут и смотреть, как на немногих улицах деревянного поселка идет продолжение невозмутимой, размеренной, извечной жизни.
Вислобрюхие стреноженные лошади пасутся на выгоне за одноэтажным зданием школы; мальчишка с удочками, в мокрой майке и подвернутых штанах, независимо попыхивая сигареткой, несет на кукане десятка полтора плотвичек. А на огородах в усердных поклонах над грядками гнутся женщины, спешат доделать работу, поглядывают на стриженое, отливающее желтизной поле, откуда на поселок развернутым строем наступает стадо…