— Строимся, слава богу. На Сопливой горе стекольный завод заложили. Возле нас это первый заводской дом, и будет еще четыре таких… Народ, глядишь, задержится. А то остались мы, старичье одно… Нет, хорошо, людно будет!..
Помидоры в глиняной миске были холодные, необыкновенно вкусные; домашняя настойка пахла черемухой, и две проскользнувшие из графина ягодки плавали в моей рюмке; яблоками с отвычки я сразу набил себе оскомину; из привезенного нами транзистора выплескивалась индийская песня с однообразным припевом.
С утра зарождался и будил грохот проезжающих мимо самосвалов. Они везли на гору, к будущему стекольному заводу, глину и кирпич, бетон и тяжелую арматуру. Они давили местных нерасторопных кур, дорога была в громыхании, запахе отработанного бензина; глядели с дороги, уносясь, лихие шоферские глаза; кудлатая и медленная пыль оседала на деревья и всякую зелень. Даже антоновка на ветках была припудрена этой рыжеватой пылью так, что пачкала пальцы.
Двухэтажный кирпичный дом с тремя подъездами заслонил ту видимость, которая открывалась когда-то с крыльца на прежние тихие улочки поселка. За спиной я слышал полушепот голосов — один старый, другой молодой, но оба голоса родные: разговаривали о том, что мокрица заползла на подушку, можно сварить кашу с тыквой, еще о том, что надо убрать со стола графин с черемуховой настойкой и выдавать ее мне только к ужину, строго по одной рюмке, и конечно же обсуждалось, какие благости даст поселку стеклозавод: подключат газ, сделают водопровод, построят большую баню, откроют новый магазин… «Снова приедете через год-то, — чего тут будет: красиво, удобства всякие! Чего будет!..» Поверив в необходимость и полезность нового двухэтажного дома, я приглядывался к нему с ревнивым любопытством. В городе он был бы незаметен, даже мал, да и неказисто выглядел бы там из-за своей голой, доведенной до крайности простоты. Тут же он вторгся в ровный поселковый пейзаж, как, допустим, огромный и попервоначалу чужой всем динозавр, забредший в коровье стадо (забрел и остался навсегда).
У этого дома, напротив его окон, соорудили длинный — на все двенадцать квартир — дровяной сарай. От него к каждому из трех подъездов тянулись веревки для сушки белья. Свободными эти веревки никогда не были: провисая, болтались на августовском солнце простыни и рубахи, кальсоны, детские пеленки, лифчики и неопределенное обиходное тряпье, белое и пестрое. Много белья — каждый день (если бы не каждый день, это бы не стряло в глазах). Будто хозяйки двенадцати квартир участвовали в соцсоревновании за чистоту или в борьбе за почетное звание ударника стирального труда. Среди белья мелькали дети, и — что тоже было особенным для этого многоквартирного дома — чуть не ежечасно вспыхивали раздраженные голоса взрослых.
Здесь ссорились.
По нестесненным крикам, перебранке вся улица знала, отчего сегодня «полосуются заводские». И вот отчего: кто-то занял простынями не свою веревку; куры, принадлежащие первому подъезду, повадились ходить в третий и там гадят; сцепились в драке дети — заканчивали ее взаимными угрозами матери и т. п. и т. д. в этом же духе.
Громче всех кричала и обрушивалась на соседей Маня. Я узнал ее.
Маня — жена Кости, а с Костей когда-то в лучшую возрастную пору мы вечерами ездили на мотоциклах в Заречье — к девушкам. Однажды Костя признался мне, что хочет жениться, но не на зареченской, совсем нет, — красивая Маня приехала на лето отдыхать в поселок. Только мне, оказывается, чтобы я правильно посоветовал другу, надо было иметь в виду следующее: у Мани на юге нашей страны остался доверчивый, ничего не подозревающий муж, а на руках у Мани кудрявенький полуторагодовалый мальчик.
Косте было лет двадцать пять, мне — восемнадцать; я позавидовал его умению скоротечно завязывать сложные интимные знакомства, позавидовал его жаркой страсти и оценил ту жертвенность, на которую смело шла Маня, отмежевываясь от южного супруга. Собственная и современная Анна Каренина в нашем поселке!
Как друг-товарищ, я обязательно должен был что-то посоветовать Косте.
— Надо любить не одну ее, а с ребенком вместе, — объяснил я.
Дело сладилось. Костя познакомил меня уже со своей законной супругой Маней; была она маленькая, кругленькая, как румяный колобок, сбитый на сливках и сахаре и оттого завлекательно аппетитный. Она подала мне теплую руку лодочкой и попросила:
— Не отвлекайте Костю от меня своими мотоциклетными гонками… Треск один и неприличие.
Уходил я от них, счастливых и целующихся, с чувством утраты чего-то спокойного во мне, горько сознавая свою неподготовленность к жизни, смутно догадываясь о непостижимости загадочной силы в женщинах.
А нынче Маня вслух, энергичными словами кляла шоферов, пропыливших окрестность, ловко ныряла меж развешанного белья, по-прежнему маленькая, но располневшая, уже не колобок, а равногранный куб (локти в стороны, твердые кулачки уперлись в бедра). Будь я художником-графиком, иллюстрируй детские книжки — рисовал бы я с Мани для сказки разбойницу.