— Командир, глянуть…
— Мы не военные — командиров нет. Главный на судне капитан. А я, Степа, тоже главный, только не надо всем кораблем, а над матросами. Боцманом я.
— Навроде ротного старшины…
— Пусть так…
— Што выстаиваем-то? Айда в избу!
— Не-е, Степа, я на свое пепелище вначале. Так задумано.
— Пусто там, Ефим.
— В душе не пусто…
— Эт понятно… Проводить?
— Будь другом. И вот что, Степа… Целый век нашего прогалинского кваску не пил. Из ржаной муки, на мяте… Имеется в наличии, Степа?
— Как не быть, Ефим?
— Прихвати жбанчик. Пару огурчиков — и больше ничего. Порядок?
Ефим Сальников остался у калитки, а Степан затрусил в избу. Квасу, слазив в погреб, налил в чайник и, собрав все остальное в сумку, снял с гвоздя свою летную фуражку: пусть Ефим видит, что нынче в деревне занятия есть не хуже, чем на море. И Ефим действительно заметил:
— На чем летаешь, Степа? На каком агрегате?
— Сельскохозяйственная авиация, — сказал Степан. — Опыляем поля. Я там навроде тебя, тож как боцман при авиации… Счас улетели, а должность при мне.
Они рядышком пошли на край деревни, к колхозному амбару, напротив которого когда-то стоял просторный, с резными наличниками дом Сальниковых, окруженный садом. Теперь тут образовался выгон для коз и телят; пять-шесть ободранных, задичавших яблонь кое-как держали листву, давно уже перестав цвести, множась сухими ветками; а на месте бывшей избы темнела ложбина, поросшая бурьяном и крапивой.
Ефим сел на краю этой ложбины, снял фуражку.
Степан увидел, что Ефим стал совсем лысым: волосы остались лишь на висках, над ушами.
Сидел Ефим, смаргивал глазами, носом шмыгал. Большой плешивый мужик, который когда-то здесь родился и в ребятах бегал. И Степан спросил:
— Жинка, дети имеются, Ефим?
— Все было, Степан, все на проклятое море променял. Помолчи, прошу…
Молчали. Долго.
Потер Ефим мясистое лицо рукой, будто смывая с него что-то невидимое, стал говорить глухо, себе в колени:
— Дед меня кузнецом хотел сделать. Чтоб ремесло свое было кому передать. А я боялся, что когда-нибудь конь при ковке копытом ударит, изувечит… А до меня Сашка в город брызнул, до войны еще, в ремеслуху. У тебя, Степа, был зуб на нашего Сашку. Помню я. Ты не таи… Где он, Сашка-то, брательник мой? Чего на него зуб иметь! Глупо даже…
— Очень даже глупо, — согласился Степан. — Где он, Александр? За Родину погиб. Все мы люди, все мы одинаковы…
— Нету гнезда нашего, Степа. Сашку убили на войне, мать — последняя держала — померла, я как бродяга, оторванный листок… под горочку, под горочку… Дед у нас какой был! Все прахом пошло…
— Без пользы, што ль, живешь… брось, Ефим!
— Как это без пользы? Кто сказал? У меня два ордена за рыбу… Меня весь Дальний Восток знает.
— Ну вот…
— Океан — мой дом.
— Во как… океан?
— Океан! А вот этого дома навсегда теперь нет… Я плаваю, подумаю: этого дома у меня нет! Издали, из чужих морей, гляжу — нет!
— В избе, што ль, дело, Ефим! Нет — срубил, поставил…
Ефим погладил ладонью траву возле себя; нагнулся — и поцеловал землю. Тут же надел фуражку, посуровел лицом, строго промолвил:
— Ты меня не осуждай.
— Зазря ты… кто осудит.
— Как бы не помереть — уж очень сюда звало.
— Молодой ищо ты, Ефим. Живи.
— Постараюсь. Где квасок-то, Степа? Дай приложусь… Хор-рош, зараза! Угадываю. Расстилай самобранку. Помянем деда моего, Сашку помянем и много чего еще помянем…
Потянул Ефим к себе чемодан, дернул замок-«молнию», откидывая крышку, — у изумленного Степана радужно зарябило в глазах. В чемодане поверх всякой там боцманской одежды тесно, одна к одной — как снаряды при подаче в автоматическую пушку, — лежали бутылки. Мощная батарея.
Двумя-тремя часами позже на прогалинскую дорогу со стороны Тарасовки выехал милицейский — с красной опояской и надписями по бортам — «Москвич». За рулем был начальник райотдела внутренних дел капитан Горобец, а рядом, держась прямо, с хмурым лицом, сидел участковый инспектор старший лейтенант Кукушкин.
Горобцу чуть за тридцать, Кукушкину под пятьдесят. Горобец спортивен, крутоплеч, белозуб, с темными, настороженно-цепкими, ускользающими от чужого взгляда глазами, и Кукушкин перед ним — со своей худобой, морщинами, блеклой кожей, изъеденными цингой в войну зубами — почти старик.
Начальник, пока ехали, уже сделал участковому несколько въедливых замечаний по службе — и тот, страдая и стыдясь, изредка покашливал, томимый желанием закурить. Но начальник не курил — приходилось терпеть.
Стыдно было инспектору не от замечаний начальника, от другого… Каким увидел его капитан, неожиданно нагрянув в воскресный день. Вот что терзало!
Он, Кукушкин, босиком, в грязной майке, таких же заляпанных штанах (до этого обмазывал глиной плетень на задах огорода), загонял во двор гусыню с гусенятами. Жена, приоткрыв дверь терраски, выставила наружу детский горшок, крикнув: «Выплесни, отец!» Генку, внука, на горшок сажала…