Милиционеров было трое. Один писал в тетрадь; другой глядел на фельдшера и Спартака, опираясь на его, Глеба, ружье, — да, это была двуствольная, ему принадлежащая «тулка», у которой цевье аккуратно и красиво перетянуто витком алюминиевой проволоки!.. «Ружье!..» И он вслушивался, как Федя Конь, хлюпая разбитым носом, плаксиво объяснял третьему милиционеру случившееся; объяснял милиционеру и всем, кто был здесь. Они вместе сидели на отдельной скамье — Федя Конь и насупленный Фрол Горелов, оба мокрые с ног до головы, так что растекались, ширясь, возле них на полу лужи.
— Когда стали настигать нас, — запинаясь и отсмаркиваясь в пальцы, говорил Федя, — сетку бросили мы, в камыши ткнулись. Одна моторка близко, по ту сторону камышей… «Пужани», — Фрол шепнул, и рукой за ствол ружья, и повел стволом-то… Стрельнули, поверху хотел-то я, а Фрол стволом повел, а там, с лодки, как закричат… Корреспондент кричала… «Чего ж ты, Фрол, наделал, — так и обмер я, — куды ж стволом нацелил…» Вот Спартака подранил…
— Напраслину возводишь, — сурово перебил Фрол, кепку скинул, привстал со скамьи. — Не виноват я, гражданы…
От мужиков, что стояли в сторонке, отделился Захар Купцов, придвинулся к Фролу, свистящим шепотом выкрикнул:
— Раскрылся… Враг классовый!
И, взмахнув суковатой палкой, с силой ударил Фрола по голове; на лбу Фрола пробрызнулась багровая полоса — закачавшись, он осел на пол; к Захару кинулись — хрустнула его палка. Милиционеры кинулись к дерущимся… «Отставить!» И еще закрепилось в, памяти у Глеба: кривились губы Спартака, силился он поднять голову, и Люда с фельдшером Ситниковым удерживали его…
— Это мое ружье, — сказал Глеб милиционеру.
Тот кивнул:
— Запишем. Надо будет — вызовут.
— Можно я уйду?
Он вышел из зала, и далеко идти — сил не было. Упал на берегу, зарываясь лицом в теплую влажную траву; успел подумать про Татьянку (почему же не пришла?) — и навалилась на плечи ночь…
Ему виделось, что Люда и Антонина Николаевна Феклушкина озабоченно поддерживают с двух сторон рассветный шар солнца, который только что выкатился из-за кромки земли; вернее, это даже не шар, а нестерпимо-красный плоский диск, это багрово отсвечивающее гигантское зеркало, и Люда с Антониной Николаевной, с трудом управляясь, наводят такое диковинное зеркало на него, Глеба, стараясь, чтобы от холодного плещущего света он непременно бы открыл глаза. Кто-то задал им неприятную для них и, конечно, для Глеба работенку, они должны ее делать, но делают без старания — занимает их собственный разговор:
Люда молчит.
Голоса как бы отодвинулись, солнечный диск растворился в невидимых волнах, — Глеб, перебарывая себя, уже готов раскрыть глаза, и уже не дрема, а пугающая ясность происшедших событий какое-то время еще держит его в оцепенении — на грани сна и яви. Импульсивно, кинжальными вспышками возникают в нем, сменяясь, видения минувшего дня; перекошенный криком рот Тимоши, трясущиеся пальцы Потапыча, кровь на рубахе Спартака, злые слова Люды, Захар Купцов, взмахивающий суковатой палкой, милицейские фуражки с красными околышами… И что-то стыдное — в том, что он уснул, спит, а все другие — обеспокоенные, встревоженные; все другие — в жизни, а он как бы выпал из нее, он так, со стороны… И смутное, нарастающее чувство вины: стреляли в Спартака, а могли бы стрелять в него или в них обоих… Ружье! Его ружье!..
Бессилие и ярость; он застонал, а взволнованные руки легли на его лоб, трогают щеки, пытаются приподнять его голову. Он угадывает эти руки, он доверяется им, как своему спасению, подчиняется их требовательной женской силе, размыкает веки: на фоне лазоревого утреннего неба склоненное к нему лицо Татьянки.
— Вставай, — сказала она требовательно, — а то уезжаю…
— Куда? — тут только он окончательно приходит в себя: спал на берегу, и вон неподалеку отрешенно сидят Люда и Антонина Николаевна, курит на взгорке небритый бригадир Свиридов, лежит подле него хуторской Гришка, две деревенские женщины с хворостинами в руках (стадо провожали) сочувственно рассматривают Люду и Антонину Николаевну, а на быстрине весело гудит приближающийся к дебаркадеру катер… И наступившее утро, и люди, пережившие ночь, — это как продолжение всего, что случилось.