О «Трех смертях» уже была речь выше, и приведена выдержка из письма Толстого к гр. А.А. Толстой, исчерпывающе уясняющая авторский замысел этого рассказа. Тенденция не испортила его в целом, да она и вполне откровенна. Очень хороша концентрация фабулы, в которой все три части связаны в бытовом единстве: везут умирающую барыню, ее ямщик на станции берет у умирающего мужика новые сапоги, обещая за то поставить крест над его могилой, и наконец третья смерть – смерть дерева, срубаемого этим ямщиком на крест по обету. Этим прелестным приемом Толстой впоследствии часто пользовался, здесь – впервые. В этом же рассказе впервые обнаруживается склонность Толстого к шаржу на почве его излюбленного противопоставления естественного – искусственному, простого – сложному, цивилизации – природе и т. п., – склонность, так резко обнаруживающаяся в его позднейших произведениях, например, в «Плодах просвещения», в «Воскресении» и пр. Не только сама умирающая барыня, но и все окружающие ее господа, муж, доктор и др. представлены какими-то мизерными, развинченными людьми, с аффектацией и тонкой фальшью; напротив, все простые, начиная с горничной, естественны и крепки, и прекрасны своей простотой; о дереве и лесе уже говорить нечего; тут Толстой не знает других эпитетов, кроме «величаво», «радостно», «спокойно», «счастливо». Это подчеркивание несомненно вредит художественности целого.
В «Семейном счастье» Толстой демонстрирует свою идею в применении к вопросам любви и брака; он показывает, как опасна – не вообще для счастья и силы человека, а специально для его семейного счастья – «жизнь рассеянная, светская, в которой пропадают все хорошие, честные, чистые мысли и чувства». Не потому, конечно, что он сам незадолго пережил сходное увлечение (как говорят, – молоденькой девушкой, Талызиной), а исключительно ради вящей наглядности, он сделал героя пожилым, угомонившимся, а героиню – молодой и жаждущей той рассеянной жизни. Оба они – здоровые, крепкие натуры, но ей еще нужно изжить «весь вздор жизни, чтобы вернуться к самой жизни», он же давно живет в «самой жизни», то есть согласно тем честным, чистым мыслям и чувствам. Тогда, короткое время до брака, и она жила так же, и оттого их любовь тогда была прекрасна; но вот она бросается в жизнь призрачную и ложную, и возможно, что она погибла бы в ней, как Нехлюдов, если бы ее не спасла любовь к такому мужу. В конце повести героиня окончательно возвращается к «самой жизни», но как много потеряли в «свете» и она, и ее любовь! Теперь она опять будет жить с мужем в любви и дружбе, – но это уже не та любовь, «нет уж в ней силы и сочности», та любовь «вся выболела».
В «Альберте» и «Люцерне» показаны как элементарная власть поэзии над людскими сердцами, так и слепота сознания, мешающая людям увидеть, что в поэзии – их счастье. Оба рассказа подробно комментированы: «Люцерн» – от лица автора, выступающего здесь открыто в роли публициста, «Альберт» – от лица самого галлюцинирующего Альберта, чьи мысли, с немалой натяжкою, вложены в уста призрака – его покойного друга. В обоих случаях комментарий гласит одинаково: искусство – величайшее благо в жизни, и вы все безотчетно любите его, но вы ослеплены «вздором жизни» и не сознаете, чего вам надобно; этим вы сами отнимаете у себя радости, поэтому же вы не цените служителей искусства, наших благодетелей, и даете им гибнуть. В этих двух рассказах особенно чувствуется предубежденность Толстого; художественная правда не соблюдена, так как не дано голоса «вздору жизни» для самооправдания.
До известной степени этот упрек должен быть сделан всем рассказам первой группы, то есть рисующим жизнь, отпавшую от природы. Прокурорство Толстого сказывается здесь ведь не только в публицистических отступлениях и подчеркиваниях, – оно вторгается и в самое изображение, оно заставляет Толстого невольно подбирать факты односторонне и пристрастно и этот подбор выдавать за типичную вырезку из действительности; читатель настораживается, становится подозрителен, – он бессознательно не верит художнику, и, значит, искусство не достигает своей цели. Гибель Нехлюдова в «Записках маркера» не обязательна и даже маловероятна, судьбы Альберта и тирольского певца нисколько не типичны для положения художника в обществе, или во всяком случае, краски здесь очень сгущены, как и в изображении умирающей барыни и т. д.