— Но слезы ведь необходимы. Вспомните слова Отелло: «Если каждый шторм кончается такой небесной тишью, пусть сатанеют ветры, будя смерть». Старик индеец нам сказывал о девушке из Мацаки. Парень, захотевший на ней жениться, должен был взять мотыгу и проработать утро в ее огороде. Работа вроде бы легкая; но там летали мухи и комары, не простые, а волшебные. Женихи не могли снести их укусов и жал. Но один стерпел — и в награду получил ту девушку.
— Прелестно! — сказал Главноуправитель. — Но в цивилизованных странах девушек можно получать и не мотыжа огороды; и нет у нас жалящих комаров и мух. Мы всех их устранили столетия тому назад.
— Вот, вот, устранили, — кивнул насупленно Дикарь — Это в вашем духе. Все неприятное вы устраняете — вместо того, чтобы научиться стойко его переносить. «Благородней ли терпеть судьбы свирепой стрелы и каменья или, схватив оружие, сразиться с безбрежным морем бедствий…»[334] А вы и не терпите, и не сражаетесь. Вы просто устраняете стрелы и каменья. Слишком это легкий выход.
Он замолчал — вспомнил о матери. О том, как в комнатке на тридцать восьмом этаже Линда дремотно плыла в море поющих огней и ароматных ласк, уплывала из времени и пространства, из тюрьмы своего прошлого, своих привычек, своего обрюзгшего, дряхлеющего тела. Да и ее милый Томасик, бывший Директор Инкубатория и Воспитательного Центра, до сих пор ведь на сомоотдыхе — заглушил сомой унижение и боль и пребывает в мире, где не слышно ни тех ужасных слов, не издевательского хохота, где нет перед ним мерзкого лица, липнущих к шее дряблых, влажных рук. Директор отдыхает в прекрасном мире…
— Вам бы именно слезами сдобрить вашу жизнь, — продолжал Дикарь, — а то здесь слишком дешево все стоит.
(«Двенадцать с половиной миллионов долларов, — возразил Генри Фостер, услышав ранее от Дикаря этот упрек. — Двенадцать с половиной миллиончиков, и ни долларом меньше. Вот сколько стоит новый наш Воспитательный Центр»).
— «Смертного и хрупкого себя подставить гибели, грозе, судьбине за лоскуток земли».[335] Разве не заманчиво? — спросил Дикарь, подняв глаза на Мустафу. — Если даже оставить Бога в стороне, хотя, конечно, за Бога подставлять себя грозе был бы особый резон. Разве нет смысла и радости в жизненных грозах?
— Смысл есть, и немалый, — ответил Главноуправитель. — Время от времени необходимо стимулировать у людей работу надпочечников.
— Работу чего? — переспросил непонимающе Дикарь.
— Надпочечных желез. В этом одно из условий крепкого здоровья и мужчин, и женщин. Потому мы и ввели обязательный прием ЗБС.
— Зебеэс?
— Заменителя бурной страсти. Регулярно, раз в месяц. Насыщаемым организм адреналином. Даем людям полный физиологический эквивалент страха и ярости — ярости Отелло, убивающего Дездемону, и страха убиваемой Дездемоны. Даем весь тонизирующий эффект этого убийства — без всяких сопутствующих неудобств.
— Но мне любы неудобства.
— А нам — нет, — сказал Главноуправитель. — Мы предпочитаем жизнь с удобствами.
— Не хочу я удобств. Я хочу Бога, поэзии, настоящей опасности, хочу свободы, и добра, и греха.
— Иначе говоря, вы требуете права быть несчастным, — сказал Мустафа.
— Пусть так, — с вызовом ответил Дикарь. — Да, я требую.
— Прибавьте уж к этому право на старость, уродство, бессилие; право на сифилис и рак; право на недоедание; право на вшивость и тиф; право жить в вечном страхе перед завтрашним днем; право мучиться всевозможными лютыми болями.
Длинная пауза.
— Да, это все мои права, и я их требую.
— Что ж, пожалуйста, осуществляйте эти ваши права, — сказал Мустафа Монд, пожимая плечами.
XVIII
Дверь не заперта, приоткрыта; они вошли.
— Джон!
Из ванной донесся неприятный характерный звук.
— Тебе что, нехорошо? — громко спросил Гельмгольц.
Ответа не последовало. Звук повторился, затем снова; наступила тишина. Щелкнуло, дверь ванной отворилась, и вышел Дикарь, очень бледный.
— У тебя, Джон, вид совсем больной! — сказал Гельмгольц участливо.
— Съел что-нибудь неподходящее? — спросил Бернард.
Дикарь кивнул.
— Я вкусил цивилизации.
— ??
— И отравился ею; душу загрязнил. И еще, — прибавил он, понизив голову, — я вкусил своей собственной скверны.
— Да, но что ты съел конкретно?.. Тебя ведь сейчас…
— А сейчас я очистился, — сказал Дикарь. — Я выпил теплой воды с горчицей.
Друзья поглядели на него удивленно.
— То есть ты намеренно вызвал рвоту? — спросил Бернард.
— Так индейцы всегда очищаются. — Джон сел, вздохнул, провел рукой по лбу. — Передохну. Устал.
— Немудрено, — сказал Гельмгольц.
Сели и они с Бернардом.
— А мы пришли проститься, — сказал Гельмгольц. — Завтра утром улетаем.
— Да, завтра улетаем, — сказал Бернард; Дикарь еще не видел у него такого выражения — решительного, успокоенного. — И, кстати, Джон, — продолжал Бернард, подавшись к Дикарю и рукой коснувшись его колена, — прости меня, пожалуйста, за все вчерашнее. — Он покраснел. — Мне так стыдно, — голос его задрожал, — так…
Дикарь не дал ему договорить, взял руку его, ласково пожал.
— Гельмгольц — молодчина. Ободрил меня, — произнес Бернард. — Без него я бы…
— Да ну уж, — сказал Гельмгольц.