«Странно и досадно! По смерти Станкевича ты и Герцен стали для меня самыми близкими людьми, перед вами обоими мне легче, чем перед другими, раскрывать душу. Узнать меня, кажется, нетрудно, особенно друзьям. Зачем же Герцен так много врет обо мне? Я вылит aus einem Guss[103]
я – романтик и т. д. Все это вздор, но вздор, который мне больно слышать от Герцена. Ему бы можно знать меня покороче. Я – aus einem Guss! Я – весь изорванный и измученный внутренне. Это не фраза. Тебе это известно, может быть. Меня измучили, конечно, не мировые вопросы, а большею частью личные утраты, жизненные опыты, которыми я, без всякого сомнения, богаче всех вас. Я искусственно успокоился от всего в истории и в дружбе. Когда я приехал из Берлина, я не нуждался в jenseits и готов был принять все результаты философии на веру (самый процесс для меня всегда был очень труден даже тогда, когда я занимался логикою при пособии Вердера и Станкевича); я смотрел на эти результаты без страха. Умер Станкевич, умерли сестры, и jenseits стало каким-то постулатом у меня. Многое изменилось во мне от причин чисто-личных. Теперь я отвык совсем от умозрения, я вдался в историю и думаю, что у меня есть призвание к этому делу. Только одно это занятие, этот интерес, с которым, впрочем, так много связано, дает единство моему внутреннему бытию. Да, я понимаю, что от этого я могу показаться посторонним очень ровным, успокоенным в себе человеком. Но Герцен мог бы заглянуть поглубже. Занятие историей, в свою очередь, развило во мне многое и в особенности какой-то скептицизм. Трудно уберечься от него среди этого вечного движения форм и идей. Одно сменяет другое, волна гонит волну. У всякого века была своя истина. Иногда становится грустно и страшно. Я мало читал Спинозу, но из всех философов его одного еще могу читать. Результат всего этого: если бы не было на свете истории, моей жены, всех вас и вина, я, право, не дал бы копейки за жизнь. Я люблю жизнь только за это. Прощай. Журнал не состоялся. Какой же я романтик? Прощай еще раз. Крепко жму тебе руку»{118}.В этом письме Грановский говорит о двух вещах, которые не следует смешивать: о своих интимных верованиях и своих научных взглядах. Верования свои он и не пытается оправдать или доказать: он прямо заявляет, что они – плод его личного опыта, что они нужны ему, как опора в трудной жизни. Защищает же он только научный скептицизм, основанный на убеждении в относительности и сменяемости добываемых человеком истин. Очевидно, что о причинной связи между его верой и этим скептицизмом нельзя говорить: скептицизм ведет только к отрицанию догматизма и к терпимости, но сам по себе не может порождать положительных верований; он не сеет их семена в душе: он лишь облегчает их рост и упрочение.
К приведенному сейчас письму Герцен сделал такую приписку: «Может, я и в самом деле ошибся с aus einem Gusse, но я, впрочем, не в тех границах употребил это слово, в которых принял Грановский. Дело в том, что он нашел занятие вполне поглощающее, единое, сообразнейшее душе, и глубоко, отчетливо, прекрасно идет по этой дороге. Что касается до обвинения в романтизме – primo это не обвинение, а secundo повтори сам, что ты пишешь о Фролове[104]
. Чту за дело, как и почему какие-то элементы взошли в жизнь: речь идет о том, каков человек есть и побеждено ли им внешнее»{119}.Именно так стоит здесь этот вопрос для нас.
VI
Мировоззрение Грановского, рано сосредоточившегося на одной специальной отрасли знания, в своих основных чертах уже окончательно сложилось к 1842 году, когда началась его дружба с Герценом. Последний как раз в это время вступал в последний период своего развития: именно на ближайшие четыре года приходится его знакомство с Фейербахом, изучение Гегеля, решение вопроса об отношении логики к бытию, занятия естественными науками и выход из метафизики к реализму положительной науки. Развитие всякого мыслящего человека сводится к тому, чтобы найти себя в сознании, то есть чтобы выработать себе или отыскать готовыми те сознательные формулы, в которых наиболее полно воплотились бы инстинктивные, врожденные наклонности его духа. В Герцене этот процесс нахождения себя совершился как раз в период 1842—46 гг. В эти годы, когда были написаны статьи о дилетантизме и науке, «Письма об изучении природы», «Крупов» и «По поводу одной драмы»{120}
, окончательно сложились его нравственно-философские воззрения, в существе оставшиеся неизменными до конца его жизни. Таким образом, те элементы разногласия, которые в начале дружбы, по крайней мере, со стороны Герцена, находились еще в зародыше, к концу этого периода должны были выступить наружу с полной ясностью.