Но его страсть развивалась быстрым темпом. Прошло еще три недели, и он уже едва владеет собою. То, что он раньше с грустной покорностью принимал, как элементарный долг, теперь ему уже почти не под силу. 2 августа он опять уехал на два-три дня из Карлсбада к сестре в Кезен, и в тот же день, ночью, он оттуда пишет Марье Львовне (это письмо писано по– русски): «Видно, я к вам очень привязался. Я два часа тому как приехал. Вечер был свежий, но ясный, места красивые, я ехал один и скоро, ветер дул в лицо; мысли наедине разные ходили, я жался и крепился, заглядывая в даль свою, и говорил себе между прочим: разорву записку и писать не стану, – надо пожертвовать и оборот дать другой, необходимый, ограниченный, не себялюбивый. Наконец подъехал я к дому сестры, она вышла, мы обнялись. У ней мило; она была весела, обняла меня, радовалась, нашла, что я стал весел, спросила про вас, и мне так стало ужасно жалко, что вас тут нет; пробыв с сестрой, готов бы сейчас опять к вам скакать; такая жажда быть с вами совсем коротким, и вы чтоб также были как сестра, издалека кажется возможным и забываешь бунтующую природу, и хочется какого-то невыразимого наслаждения и свободы, и любви, и продолжения, и близости, – и не расстраивая вещей и без укора все это хочется найти в вас, и так жалко-жалко, что надо отвлекаться, так досадно, что надо смотреть за собой! И я почувствовал в себе какую-то светлую, сильную минуту, мне как будто все принадлежало и мог бы всем владеть – и оттого пишу, и благодарю, и обнимаю вас, и целую у вас руки»{162}
. Он говорит дальше о своем твердом решении уехать в Россию: как ни тяжело отрываться от тех, кого он любит, но долг и необходимость повелевают ему ехать. Мария Львовна, должно быть, дразнила его пророчеством, что в России он женится. «У меня просьба к вам, Мария, – пишет он. – Если я женюсь, сделайте с вашей любовью ко мне что хотите, – я не буду жаловаться, я не скажу ни слова; но до тех пор сохраните мне живую и нежную привязанность, и, когда я вернусь к вам, будьте со мною, как друг, – вполне свободной. Я не вернусь раньше, нежели сознаю, что могу выносить и заслуживаю это»{163}. И тут же – внезапный взрыв страсти и восхищения: «Вы обворожительны и прекрасны, и наивны, и смелы, и забавны, я помню все в вас, и ваши белые и фиолетовые платья, которые я так люблю»{164}.Очевидно, надо было на что-нибудь решиться. 8 августа мы видим Галахова на о. Гельголанде: истерзанный, раздираемый страстью и рефлексией, он бежал сюда, чтобы собраться с мыслями перед окончательной разлукой. Девять дней, проведенные лицом к лицу с морем, действительно успокоили его. Разумеется, он писал ежедневно. Сидя подолгу на уступе береговой скалы, он передумывал свою жизнь, думал «о бесплодности своих дней, о смерти глубоких убеждений, животворящих верований»{165}
, думал о том, почему ускользают от него люди и вещи и он вечно один, и чего жаждет его тоскующая душа. Здесь в письмах к Марье Львовне он формулировал те свои желания и мечты об активной любви, о женской привязанности, с которыми читатель уже познакомился выше. И все эти мысли сводились к ней и к вопросу, как быть. Не практической развязки он жаждал, а внутреннего просветления, мира с самим собою; ему стала невмоготу эта жгучая нерешимость, – лучше было не родиться, чем так тянуть изо дня в день. По мере того как он успокаивался, сознание одерживало верх над страстью: хорошо, он попытается жить один в мире идей, не мучась отсутствием людей, довольствуясь дальними привязанностями, а если это окажется ему не под силу, он откажется от всякого притязания на роскошь бытия и станет жить близ нее, если она позволит, – нет, близ них (он разумеет ее и Огарева), верным другом до смерти, довольный ее ежедневной добротой и по мере сил стараясь быть полезным для их существования. Если же не удастся и это, тогда он будет жить несчастный, с вечным упреком самому себе и судьбе.