Так наука у Адорно – независимо от того, в смысле ли позитивистской science или философски-немецкого Wissenschaft, – есть отвлеченное, отчужденное знание, которое Адорно с его просветительским рационализмом, не желающим доходить до собственных основ[58], может быть, кажется, наукой для науки (как самопознавший здравый смысл, который не здравый смысл только постольку, поскольку теоретичен, самооправдывающ: непосредственность критического суждения, берущая на себя функции непогрешимости)[59]. Роль скептического моралиста, который недаром же пишет minima moralia и который настолько скептичен, что не пишет maxima, – это то, что в полемике со строго методической философией обращается наказанием самого себя: едва ли у противников Адорно есть ошибки, которые не возвращались бы в его философию во вторую очередь глубинными путями, и это не преувеличение – его диалектика – это одна из форм современной философии (как тождественного самопознания современной эпохи), одетая в категории гегелевской философии. Те же формы созерцания действительности, которые, несмотря на свою противоположность, обнаруживают внутреннее единство и взаимосвязанность, те формы, которые проявились, скажем, у Шёнберга в музыке или у Гуссерля в философии[60], враждуют сами с собой у Адорно. Его диалектика, которую, конечно, никак нельзя недооценивать, несет в себе и свое отрицание. Именно поэтому Адорно сочувственно цитирует Ницше: "…воля к системе – недостаток добропорядочности"[61].
Характерно в плане общенаучной методологии выступление Адорно против логики как науки об общих формах мышления, отвлеченных от конкретной реальности, где Адорно видит тот же признак абсолютизации вещи в себе, an sich.
Полемизируя с Гуссерлем, Адорно пишет: "Невозможность дедукции фактических мыслительных операций из логических законов не означает существования раскола (хоризма) между ними[62], что поясняется следующим образом: "Смысл логики как таковой требует фактичности. Иначе ее невозможно разумно обосновать: ее идеальность не есть какой-нибудь чистый an sich, в-себе-бытие, но должна быть всегда и бытием-для-другого, если она вообще хочет быть чем-то"[63]; "разговоры о бытии-в-себе-логики недопустимы в строгом смысле"[64].
Едва ли можно видеть здесь только момент правоты Адорно – взаимная опосредованность вещей в реальности должна же предполагать и допускать возможность абстрагирования любой из них и в самых разных отношениях, чтобы философия не скатывалась к представлениям о мире как абсолютно непознаваемом, вообще неразложимом, вообще расплывчатом, абсолютно опосредованном хаосе.
И не является ли эта опосредованность (здравая идея) конкретно той формой и символом, в которой представление об абсолютном хаосе, как представление, вполне естественное для современного философа, проникает – опосредованно – в философию Гегеля и в рациональную и гегельянскую?
Выступая против системы логики как чистой тавтологии и отчужденного строения, Адорно показывает, что его отчуждение, призрак которого является ему всюду, есть символ хаоса. Остроумно называя Гуссерля историографом самоотчуждения мысли, Адорно выносит приговор, который, по нашему мнению, никак не сообразуется с составом преступления – перенос идеи социального отчуждения непосредственно (!) на формы науки, на логику есть такая же вульгарно-социологическая идея, как и перенос, скажем, реального содержания на содержание литературных произведений.
В этом контексте звучит и полемика с М. Шелером, который не только видел "укорененность" предметов искусства в бытии, но и сущностно отделял их от действительности, полемика, в которой Адорно наполовину прав.
Высказывание Адорно о Шелере в лекциях по социологии музыки весьма показательно, оно и в самом мышлении Адорно помогает вскрыть весьма характерную, и отнюдь не только для Адорно, аверсию к чисто логическому анализу произведения искусства так, как если бы логический анализ заведомо был негодным средством или претендовал бы на что-то большее, чем то, что для него возможно, и так, как если бы логический анализ исключал всякий другой анализ, например социологический.
Адорно пишет: "Весьма удобная для исследователя аристократичность социологии знания Макса Шелера, который у всех предметов сферы духа резко отделял их связи с миром фактов – что тогда называли укорененностью в бытии, – представляемые как социологические, от их будто бы чистого содержания, нимало не заботясь о том, что в это содержание уже вошли "реальные факторы", – эта аристократичность возрождается через 40 лет и, уже без претензии на философичность, переносится как такое воззрение на музыку, которое, как нечистая совесть, полагает, что, только произведя очищение музыки, можно оградить музыкальное от загрязнения его внехудожественными моментами и от унизительного превращения в идеологию на службе политических интересов[65].