— У бешметов, что ты шьешь, бурадар, рукава уже, чем шумяк[51]
. Как же не обижаться, если они трещат по швам, едва наденешь!.. — сказал Аскар.— Что делать бедняге Саляю, мулла, — вмешался словоохотливый чайханщик, — если купец Тохсун мерит свой материал кривым аршином.
— А ты, дорогой, собрал наконец десять тилла[52]
, чтобы отправиться в Мекку? — обратился Аскар к худощавому человеку в длинном заплатанном переднике. Лицо его было желтым, как шафран.— Э, мулла, видно, я никогда не дождусь, чтобы мне улыбнулось счастье, — ответил тот мрачно, почесывая переносицу черными от копоти пальцами.
— Сначала найди, Семят, охотников до фальшивого золота… — заговорил кто-то, но не кончил — со всех сторон послышался едва сдерживаемый смех.
— Вот оно что, бурадар… Понятно, — сказал Аскар, сочувственно улыбаясь. — Так ты, Семят, попался в когти ворону… Тому самому ворону, что разрывает могилы китайцев, крадет фальшивое золото и потом сбывает простакам вроде тебя… Хотя это золото пригодилось бы самим китайцам, чтобы было чем в аду откупаться от дьявола… Бедняга Семят, не видать тебе Мекки, как собственных ушей!..
Смех налился новой силой: единственной мечтой богобоязненного ювелира было посетить Мекку и стать хаджи…
— Ну, а ты, дружок? — обратился мулла Аскар к своему любимцу — молодому сапожнику. Тонок и строен был он станом, как звонкий длинногорлый кувшин, и голова его высоко и прямо сидела на гордой шее, одно только портило юношу — бельмо на правом глазу.
— Вся кожа, которую продал ему кожевник Давут, оказалась гнилой, — ответил вместо юноши Салим.
— Ай-яй-яй… Что же теперь, прощай свадьба с Хавахан, так выходит?.. — Шутке Аскара первым рассмеялся сам юноша. Но невесело рассмеялся.
— Не печалься, мой милый… Из всякого положения найдется выход. Как ты смотришь на то, чтобы с самого обманщика Давута содрать кожу и наделать из нее чувяков?.. Пожалуй, денег хватит не только на свадьбу!
Так, вникая в дела своих друзей и рассыпая веселые шутки, беседовал мулла Аскар, находя для каждого ласковое слово. И прояснялись хмурые липа, пропадала усталая горечь, являлась надежда, и люди уже смеялись над своими бедами. Как иссохшая земля жаждет дождя, так сердца их жаждали все новых и новых речей Аскара, муллу не отпускали долго, до самых сумерек, а еще точнее — до той самой минуты, пока в чайхану не заглянул мальчуган с наголо обритой головой. Он тихонько прокрался к мулле Аскару и шепнул на ухо так, что расслышал и понял один Аскар:
— Ахтам бежал!..
Всякому, кто взглянул бы в эту сторону с высоты крепостных стен Кульджи, кишлак Дадамту показался бы просто рощицей из зеленых вязов. Он и вправду не отличался размерами, кишлак Дадамту самый маленький из окрестных селений, но зато все в нем цвело и благоухало с весны до осени, и воздух в густой тени деревьев был, как нигде, чист и прохладен, и потом — чье название могло сравниться с его гордым именем: Дадамту! Если разобраться доподлинно, то первого человека, заложившего здесь дом, звали Дара, и по его имени кишлак тоже называли Дара-ту, однако Дара-ту вскоре заменилось более звучным Дадамту и в таком виде закрепилось навсегда. Но все-таки, если жители кишлака заводили разговор о давних временах, память им обязательно подсказывала имя Дара.
Внук Дара, дядюшка Сетак, какие бы ни приходилось ему терпеть лишения, свято берег дом, в котором, казалось, еще витал дух его предка. И дом этот, самый высокий в кишлаке, полностью сохранил прежний вид, годы почти не оставили на нем следов. Но если когда-то просторный двор не вмещал всего скота, то теперь поборы и налоги оставили дядюшке Сетаку только лошадь с коровой и ничего больше. С каждым днем жизнь в Дадамту становилась все тяжелее, с каждым днем все ниже клонилась голова дядюшки Сетака от горьких дум. «О аллах, — говорил он, обращаясь к всевышнему, — неужели ты допустишь, чтобы я лишился дома своего деда?.. Нет больше ничего доброго в этом мире…»
Вот и сегодня, раньше обычного возвращаясь с поля, дядюшка Сетак шел, повесив голову и размышляя о неизбывных своих заботах: «Только бы вывести в люди обеих дочерей, свет очей моих, а потом и умереть можно спокойно». Но такой далекой, такой недостижимой казалась ему заветная мечта, что он предпочел бы сейчас и дальше оставаться на пересохшем поле под жгучим солнцем, — там, за работой, по крайней мере, не одолевают печальные мысли. Не было дня, когда бы дядюшка Сетак не трудился, не было молитвы, которую бы он пропустил, но к пятидесяти годам он поседел и сгорбился, как старик, и лишь в глазах его, светлых и прозрачных, будто родниковая вода, еще порой зажигались живые огоньки. Так случалось, когда он приходил к себе в дом и встречал во дворе дочерей, похожих на два юных кипариса, когда слышал их переливчатые голоса — только тут покидала его усталость, легчало на душе.
Вот и теперь: едва появился он во дворе с кетменем на плече и тыквяной бутылкой для чая, как старшая дочь увидела его, вскрикнула: «Отец, отец!» — и бросилась навстречу.