Содержание сообщения было несколько длиннее. Его хорунжий Репетюк прочитал по бумажке. В результате обыска, учиненного силами австро-гетманского объединенного карательного отряда, у крестьян села Быдловки обнаружено спрятанного, вопреки приказа об обязательной сдаче, оружия — два пулемета «максим», один пулемет кольт, винтовок русских — двенадцать, австрийских — сорок две, немецких — десять, японских — четыре, револьверов разных систем — двадцать три, обрезов — сорок. Фамилии виновных в хранении оружия Репетюк огласил тут же. Кроме того, в разграбленную во время «власти изуверов-большевиков» экономию сельского хозяина пана-добродия Полубатченко до сих пор не возвращено: лобогреек — две, плугов — девять, маслобоек — четыре, борон — семь, культиватор — один, центрофуг — три, кос — восемьдесят, грабель — сорок, лопат — пятьдесят семь, серпов — сто двенадцать, ведер — тридцать два, ламп «летучая мышь» — тридцать три; а также мебели из господских покоев: зеркало — одно, часы — одни, пуфов — четыре, ковров — восемнадцать, и разбит рояль системы «Братья Мизе». Таким образом всего на сумму восемь тысяч триста два рубля сорок копеек в золотой николаевской валюте…
— Зеркало, оно разбилось… — крикнул Микифор Маложон.
— Что? — остановился Репетюк.
— Зеркало, говорю, разбилось в тот же день, когда взято, — вздохнул Микифор Маложон. — Я его только во двор и вынес, ей-богу, как перед образом, побей меня гром, чтоб люди, как бы это сказать, повеселились, то есть глянули бы каждый на свое, так сказать, отражение… Прислонил, значит, к двери, а дверь кто-то как толкнет, — оно, значит, как ахнет, ну и вдребезги, резало-пороло, прямо-таки в песок…
— Молчать! — крикнул Репетюк.
Наказание определили такое. За сокрытие оружия на село накладывалась в пользу австрийского командования, поддерживающего порядок и спокойствие в этом районе, контрибуция в десять тысяч австрийских крон и пять тысяч пудов фуража сверх хлебосдачи австро-германским комиссиям. Восемь тысяч триста два рубля николаевскими село обязано было выложить пану Полубатченко либо деньгами, либо зерном со своей земли, у кого есть на нее купчая, совершенная до октября месяца тысяча девятьсот семнадцатого года. Кроме того, каждый, кто принимал участие в разграблении экономии пана Полубатченко «во время власти изуверов-большевиков», по списку хорунжего Репетюка, получит немедленно десять шомполов, а у кого отобрано оружие — двадцать пять. Остальное, не выявленное еще оружие предлагалось сдать до утра, затем будет произведен обыск вторично, а если и после того еще что-нибудь все-таки обнаружится, виновного отправят в тюрьму, в город, на срок, согласно государственным законам — от шести месяцев до шести лет…
Началась экзекуция.
Репетюк вызывал по списку. Люди выходили, спускали штаны, закатывали сорочки и ложились на колоду перед крыльцом. Им связывали руки веревкой под колодой. Вартовые с шомполами становились с двух сторон, Бунчужный считал. После трех-четырех порок экзекуторы сменялись. Утирая пот, они отходили в сторону, чистили о траву окровавленные шомпола и вставляли их в винтовки. Вопли и плач оттуда, с горы, где стояли женщины и дети, звучали куда громче, чем стоны и вскрики наказываемых. Люди стискивали зубы, люди закусывали губы, люди глотали язык. И только всхлипывали в момент удара, потому что руки были связаны и проклятый нос нечем зажать, чтоб он молчал.
Пану Полубатченко стало дурно, и Петрович с бородатым атаманом под руки увели его в школу.
Шомполы посвистывали, крестьяне сами становились в черед, кто не мог подняться, того оттаскивали к колодцу. Старый учитель лежал в траве ничком у своего крыльца, закрывшись руками, и худые плечи его дрожали и дергались.
Зилов старался не глядеть во двор, он смотрел на забор, на зелень, на вишни, но и там все было красно от ягод. И ему уже совсем не хотелось пить, хотя в голову ударяло жаром, а в горле и в груди все горело сухим огнем. В углу под стрехой кротко ворковали голуби.
Катря потеряла сознание.
Крестьян во дворе все прибывало. Австрийцы и вартовые приводили их по одному, по двое. Уже на закате привели сразу пятерых. Тех, кто бежал из Слободы в перелесок. Потапчук шел последним — свитка в накидку, тело мокрое и блестит от пота. Он увидел Репетюка и хотел отвернуться.
Но Репетюк тоже его заметил.
— Хо, милорд? — вяло приветствовал он его бледной, усталой усмешкой. Три часа уже стоял Репетюк на ногах, одуревший от жары, от крика, от однообразия. Он охрип, выкрикивая фамилии и назначенное количество шомполов. — Сервус! — Потом он поискал в списках и криво улыбнулся. — Придется вам скидать штаны, мистер Потапчук, Петро Поликарпович! — объявил он. — Десять за экономию, двадцать пять за винтовку системы «Маузер». Спускайте ваши «шальвары», сэр!..
Тело Потапчука золотилось коричневым загаром только вверх от пояса. От пояса вниз оно было матово-белое, не тронутое солнцем.
Репетюк вежливо отвернулся, когда его, центрфорварда, правый инсайд растянулся вниз лицом на колоде.