Томас стоял у дома напротив, бессильно прислонившись к стене. Он незаметно пошел следом за Ханной. Катастрофа разразилась в тот самый миг, когда она проскользнула в подъезд. Представьте себе, что в небоскребе пол верхнего этажа, не выдержав чрезмерной нагрузки, подался и проломил одно перекрытие за другим, так и от Томаса остался невредимым один лишь остов. Все внутри рухнуло. Рухнула и воля. И только глаза, устремленные вверх на освещенные окна дома напротив, продолжали еще жить.
Трое юношей с пышущими здоровьем тупыми физиономиями, удивительно похожие друг на друга, проходя мимо Томаса, поздоровались с ним. Они шли на стадион.
И снова его глаза устремились вверх.
Свет в окнах погас.
И сразу же из беспорядочного нагромождения обломков взвилась такая жгучая, такая нестерпимая боль, что несчастному осталось либо кинуться наверх и задушить обоих, либо сказать себе, чтобы укротить боль: мне все равно, что там происходит.
Он стоял, прислонясь к стене, подобно трупу, который только потому не падает, что за спиной случайно оказалась подпора.
Доктор Гуф опустил тяжелые, не пропускающие света портьеры. Только на столике возле оттоманки горела лампа. В пепельнице уже лежало с десяток начатых и недокуренных сигарет. Одна ликерная рюмка опрокинулась. Однако волосы доктора Гуфа по-прежнему разделял безукоризненный пробор. Лишь на макушке топорщилось несколько волосков. Когда он бывал пьян или взволнован, у него всегда на макушке торчал вихор. Ибо доктор имел обыкновение прижимать руку к напомаженному темени и с дергающимся лицом произносить в пространство свои монологи.
Ханна лежала, свернувшись по-кошачьи в клубок, одной рукой она обхватила колени, а другую сунула себе под щеку. И глаза у нее были, как у кошки, когда та одним лишь напряженным взглядом удерживает на почтительном расстоянии более сильного противника.
Он опустился на оттоманку подле ее согнутых колен.
Ханна повернула к нему голову и, следуя движению плеч, перекатилась на спину. Руки бессильно повисли, и он приник к ее полураскрывшимся губам.
Исчезла мысль о сопротивлении, и ее затопило блаженство. Она отдалась этому неизъяснимому ощущению и все глубже и глубже погружалась в пьянящую темную пучину. Только здесь, почти у самого дна, возникла неодолимая преграда. Сознание тут было ни при чем, даже когда Ханна мягко, но решительно отстранилась.
Он упал на колени. Сжимал ее в своих объятиях. Бесновался. Но держал в руках лишь ее тело, без души.
Как человек, который не властен над собой, она оставалась безучастной и только растерянно улыбалась, как видно сама страдая оттого, что должна подчиниться внутреннему велению, вынуждавшему ее оберегать себя.
Легкое движение, и доктору Гуфу пришлось выпустить Ханну, она встала, оправила платье, волосы, на ее все еще улыбавшемся лице была написана растерянность и гордость, вызванная сознанием внутренней силы.
Она повернула выключатель, в люстре под потолком вспыхнул яркий свет.
— Откройте, пожалуйста, окна, очень душно.
Доктор раздвинул тяжелые портьеры. Внезапно осветившийся прямоугольник окна на мгновение ослепил Томаса. Он узнал ненавистное лицо доктора и ринулся через улицу.
«Что? — спросил он себя у парадного подъезда. — Что? Что мне от нее нужно после того страшного, что произошло?» Животная злоба сменилась полным упадком сил, единственным выходом опять стало искусственное безразличие.
Он мысленно поднялся наверх, вошел в комнату: «Я хочу тебе только сказать, что ты мне безразлична».
«Томас!» — воскликнула она с мольбой.
«Совершенно безразлична!» И он ушел.
Ханна все это время ни разу не подумала о Томасе, да и теперь, собираясь уходить, вспомнила о нем, как о ком-то бесконечно далеком.
Смущенно улыбаясь, протянула она на прощание руку доктору. Тут постучали в дверь.
Сестра доктора Гуфа была очень элегантная хрупкая блондинка, ее матово-белое личико — суживающийся от висков треугольник — неизменно озаряла наигранная жизнерадостность, которой она сама плохо верила, но считала нужным выказывать на людях. Здороваясь, она быстро протягивала узкую ладошку, дополняя жест ослепительной улыбкой и крохотной долей чувства, дававшихся ей с трудом, и сразу же уходила в свою скорлупу, чтобы действительность, упаси боже, не застала ее врасплох без панциря.
— Откуда? Как ты сюда попала? — нервозно, но без всякого изумления спросил доктор, словно они виделись последний раз не два года, а два дня тому назад.
Слово «Оксенфурт» не без усилия слетело с тонко очерченных, вялых губ, очень узких и бледных. Но она должна была произнести его совершенно естественным тоном, чтобы и дальше верить в Оксенфурт.
— Наша труппа в субботу дает спектакль в Оксенфурте, вот я и заехала к тебе по пути… Я играю Офелию.
— В Оксенфурте? Офелия в Оксенфурте! — он язвительно усмехнулся про себя, задетый жалкой участью сестры.
Она поспешила защититься панцирем своей наигранной жизнерадостной улыбки и взмахнула длинными ресницами, чтобы согнать подступивший к щекам слабый румянец.
— Познакомься, самое восхитительное дитя нашей обанкротившейся планеты! Не правда ли, восхитительна?