На скрещениях пригородных дорог нам приходилось долго пережидать: из дальних деревень гнали колхозный скот. Лошади брели, покрытые грязью, овцы бежали, поднимая тучи пыли, и пронзительно блеяли, коровы едва переступали, насилу покачивая огромным, отяжелелым от несдоенного молока выменем. Порой какая-нибудь корова останавливалась и, задрав голову, долго и страшно ревела. Тогда останавливались другие, все стадо начинало тесниться и толкаться, животные лезли друг на друга или отбегали от дороги, а затем стадо рассыпалось во все стороны — и уже страшно ревели десятки коров, и никакими силами нельзя было остановить этот жуткий рев.
Тогда Ольга хватала меня за руку, бледнела и дрожала, как маленький испуганный ребенок.
Но погонщики спешили к ревущим коровам и торопливо сдаивали прямо в дорожную пыль горячие, пенистые струи молока. Стадо понемногу успокаивалось и двигалось дальше.
Скот гнали девушки и старики. Порой между табунами, стадами и отарами проходили группы подростков — деревенских мальчиков и девочек с тяжелыми переметными сумками через плечо. Они тоже были покрыты пылью и грязью, но старались шагать рядами и держать строй, а во главе колонны выступал вожатый. Это комсомольские ячейки уходили из родных деревень и направлялись на восток. Они тоже шагали молча, без песен.
— Куда мы идем? — спрашивала у меня Ольга.
— Туда же, куда и все, — отвечал я.
На первую железнодорожную станцию за нашим городом мы пришли только к вечеру. Мы подходили к станции в ту минуту, когда ее бомбили с воздуха. Но полотно еще уцелело, и на путях стояли два-три эшелона. Это были эшелоны железнодорожников и подрывников, которые, отступая, взрывали за собой рельсы. Это были самые последние эшелоны. Их окружали тысячные толпы людей, — таких, как мы с Ольгой, — которые хотели сесть и уехать прочь. Но сесть было невозможно — в каждую теплушку набилось по меньшей мере полторы сотни человек.
Мы миновали эшелоны и пошли дальше. Мы решили отойти от станции, которую непрерывно бомбили, но не отдаляться от железной дороги, в надежде, что нас все-таки подберут.
Пройдя два километра, мы нагнали еще один эшелон. Полотно впереди разбомбили самолеты, эшелон стоял, и народ засыпал воронку, укладывал шпалы, тащил рельсы, только бы ехать дальше! Ольга легла на землю, а я ухватил с кем-то шпалу и понес. Потом мне дали кирку, и я забивал костыли у рельс. Уже спускался ночной сумрак.
Когда полотно починили и паровоз дал гудок, я вернулся на то место, где оставил Ольгу. Но Ольги на том месте не было.
— Ольга! — крикнул я в ночную тьму.
Эшелон как раз пополз по только что отремонтированному участку пути, он двигался очень медленно, — и я бежал от вагона к вагону и кричал в каждый вагон:
— Ольга! Ольга!
Из каждого вагона откликалась какая-то Ольга, но это была не та Ольга, которую я искал.
Очевидно, Ольга забилась в глубь какой-нибудь теплушки, заснула после трудного дня и из-за грохота поезда не могла услышать мой зов. Я вскочил на буфер последнего вагона и поехал. На другом буфере уже кто-то сидел, упираясь ногами в крюк.
Ночь была темная, эшелон подвигался без всяких огней, звезды усеяли небосвод, иногда между ними взмывали вверх ракеты, на западе горизонт багровел от зарева пожара, последний вагон сильно подбрасывало на стыках, я должен был крепко держаться, чтобы не упасть, — так я покинул свою родную землю двадцать один день назад — в черный день понедельник…
Ольги в эшелоне я не нашел.
Ольга, очевидно, осталась там, далеко, на Украине. Это было очень давно, — я сел в эшелон чисто выбритый, а теперь щеки у меня заросли густой бородкой. И я был в знойной азиатской степи, и ледяной ветер с верховьев Тянь-Шаня дул мне в лицо.
Я жадно вдыхал этот ветер, чтобы пробудить радость в сердце, — всю жизнь ветер пробуждал у меня радость в сердце, — но теперь на душе у меня было тоскливо и пусто, словно я был здесь, но сердце свое оставил там, на полях Украины, где гремела война. Словно в ту последнюю ночь на Украине я умер и теперь влачил дни свои неживой.
Она была очень тяжела, эта последняя ночь.
Поезд часто останавливался. Немецкие самолеты кружили ночью, как летучие мыши за добычей, и, как летучие мыши, они точно находили добычу. Ни один огонек не светился в нашем эшелоне, на паровозе тоже не зажигали фонарей, но луна уже взошла, и сверху, очевидно, была хорошо видна темная змея поезда на блестящих рельсах.
Когда поезд остановился на полустанке, я пошел вдоль эшелона, решив попытаться как-нибудь попасть в вагон. Но я шел от вагона к вагону, нигде не находя места, и решил устроиться на подножке. Ехать на подножке можно только двоим, для третьего уже почти нет места. На подножке, которую я облюбовал, висели уже три человека; но рядом с чубатым парнем в кожанке я присмотрел место, куда можно было поставить одну ногу. Парень в кожанке поглядывал на меня исподлобья — он сразу разгадал мои намерения.
— Отойди, — мрачно сказал парень в кожанке, — этот номер не пройдет.
— Я стану только одной ногой и не буду вам мешать. На следующей остановке я переменю ногу и смогу проехать так дальше.