Пыльный молдавский городок, монотонная госпитальная жизнь в дни затишья на фронте, тоска по своему полку, по товарищам, которые воюют… Единственная радость — твои письма. Я получал их часто и без большого опоздания, ведь им не приходилось догонять меня на дорогах наступления. Как мы мечтали увидеться в это лето! Планы с обеих сторон были самые фантастические. Я, например, надеялся отпроситься в отпуск, да так и не набрался духа заикнуться о нем — отпусков не давали ни раненым, ни здоровым, — один был закон для всех на войне, и почти не было надежд, что для меня сделают исключение. А ты в своих письмах делилась планами, как бы суметь приехать ко мне, надеялась, что отпустят с работы. Но надо было добиться пропуска, суметь проехать почти через всю страну, попасть во фронтовую зону…
Наши мечты так и остались мечтами. Но каждый день я не переставал верить в чудо: дверь в палату открывается — и входишь ты…
Да ты и входила в мою палату с каждым новым твоим письмом. Каждое из них было нашим радостным свиданием, длившимся долго, до тех пор пока не приходило следующее письмо.
И еще одно письмо… Вновь гляжу на строки, написанные твоей рукой. Округлые буквы, но твердый нажим. Это как раз то, что свойственно твоему характеру — сочетание мягкости и решительности. Говорят, графология — учение об определении характера по почерку — вздор. Может быть. Но я слишком хорошо знаю тебя и поэтому во всем, чего касалась ты, вижу твои черты и свойства.
Как взволновали меня тогда слова, которые я сейчас читаю уже совсем спокойно:
«Если тебе понравится кто-нибудь, я разрешаю тебе поступать так, как тебе в этот момент подскажет сердце. Но помни, что все равно ты вернешься ко мне, ведь мы так давно ждем друг друга».
Ты написала это в ответ на мои слова о том, что мне так не хватает тебя, о том, что это чувство стало особенно невыносимым в госпитале, где голова свободна от тех непрестанных забот и тревог, которые ни на час не отпускают на передовой. Я писал тебе, что, мечтая увидеть тебя, мечтая о несбыточном, о том, что ты приедешь ко мне, я подчас в показавшейся где-нибудь вдали, в конце улицы, женской фигуре видел тебя; в женских лицах, на которые случайно падал мой взгляд, отыскивал твои черты.
«Я разрешаю тебе…» Это твоя разрешительная жертвенность была для меня крепче самого строгого запрета.
Но я тогда нашел и другой смысл в словах «я разрешаю тебе…». Не значило ли это, что и я должен был разрешить тебе то же? И мне подумалось тогда: а может быть, ты уже и не ждала разрешения? Может быть, то, что ты написала мне, понадобилось тебе для самооправдания?
Мне очень хотелось выяснить все это. Но я не спросил тебя об этом в письме. Боялся обидеть недоверием. Ведь я знал и верил: ты мне можешь сказать только правду. И сама скажешь ее. Какая бы она ни была. У тебя хватит мужества.
Теперь я могу только улыбнуться, вспомнив о всех своих терзаниях, которые вызвало во мне твое письмо. А что, Рина, если бы я воспользовался твоим разрешением? Сегодня этот вопрос звучит риторически и может вызвать только улыбку у меня и у тебя. Мы не были лишены сомнений по отношению друг к другу. Но как хорошо, что мы не потеряли веры друг в друга.
Беру в руки еще одно письмо… Мне особенно хорошо запомнился день, когда я получил его: тридцать первое декабря сорок четвертого. Мы уже твердо знали, что последний раз встретим Новый год на фронте, что в наступающем сорок пятом вернемся с войны, если останемся живы, что это будет последний год разлуки с дорогими сердцу людьми. Мы готовились встретить сорок пятый как год долгожданной победы.
Помню тот час зимних сумерек, когда наш полковой почтальон передал мне это письмо. Мы уже двое или трое суток стояли на месте, ожидая приказа возобновить наступление, которое перед этим вели довольно долго, идя по глубоким снегам через горы в Словакии, на дальних подступах к Моравской Остраве. Тех из нас, кому в эту ночь не обязательно было находиться под открытым небом, мороз согнал на хутор, зажатый меж лесистыми горами. На хуторе было три или четыре жилых дома, и все они были забиты военным людом. Когда в моих руках оказалось твое письмо, я сразу же поспешил выйти из дома: всегда, когда я получал письмо от тебя, я старался прочесть его наедине, ведь письмо — это встреча с тобой, разговор между тобою и мною о том, что касается только нас двоих, и это невозможно при посторонних.
В тот вечер был крепкий мороз — сухой, без ветра, и пальцы стыли мгновенно, когда я нетерпеливо надрывал конверт. Было темно, я вытащил фонарик и, светя им, начал читать. Сейчас я вновь читаю эти строки:
«Надеюсь, ты успеешь получить это письмо к Новому году…»