Бережно, чтобы не порвать ветхой, слежавшейся бумаги, разворачиваю одно из писем:
«Обо мне не беспокойся, я всем обеспечена хорошо. Здесь все дешево, так что вполне сыта. Кругом тайга, можно набрать сколько угодно грибов и ягод, в колхозе и у колхозников много ульев, так что случается и медком побаловаться. Люди здесь приветливые, относятся ко мне заботливо…»
Рина писала мне это поздней осенью сорок третьего года, из эвакуации — к тому времени она жила на Алтае, за сто двадцать километров от железной дороги, в селе за Бийском. Читая эти строки, я сразу же понял, что, желая меня успокоить, она пишет неправду. По рассказам солдат, получавших письма из родных мест, в том числе и с Алтая, я знал, каково живется в деревне: хлеб почти весь уходит на сдачу, люди не едят досыта, цены на продукты самые невероятные: стакан простокваши на базаре хозяйки вынуждены продавать по десять рублей, потому что даже за старые ботинки там же надо заплатить пятьсот, а это немногим меньше того, сколько получает Рина за месяц своей работы в деревенской школе. Мне не верилось, что село, в котором приютилась Рина, отличается каким-то исключительным благополучием — закон войны был одинаков для всех краев нашей земли. Но я прекрасно понимал, почему Рина пишет так: ведь и я своими письмами старался успокоить ее, писал, что от передовой я далеко и беспокоиться за меня совершенно не следует.
А это письмо Рины, в котором она сообщает о своем полнейшем благополучии, я получил после того, как мы, пробившись из окружения, соединились со своими и продолжили наступление через житомирские леса на запад. Мы вышли из окружения не все. Кое-кто из моих товарищей навсегда остался в том ночном лесу. Мог бы остаться и я. А Рине, в ответ на ее письмо, я, помню, написал, что стоим на отдыхе. Мы действительно стали тогда «на отдых» — в оборону. А через несколько дней немцы двинули на нас танки армии Роммеля, переброшенные из Африки. Вижу, как сейчас, белую степь, присыпанную первым снежком, и грязно-желтые, цвета пустыни, «тигры», идущие на нас… Помню, когда снаряд, посланный одним из них, разорвался на бруствере неподалеку и меня на минуту оглушило, я, придя в себя, подумал с удовлетворением: хорошо, что успел до боя отправить Рине письмо. Если со мной что-нибудь и случится, письмо все равно дойдет, и она еще какое-то время будет спокойна за меня.
А вот это письмо, в конверте из сине-серой оберточной бумаги, я получил позже, уже весной сорок четвертого года. В ту пору, в марте, в самую распутицу, мы, наступая, шли по степи к Днестру, к границе. На конверте до сих пор видны темные рыжеватые пятнышки — следы искр. Это метки костра, возле которого я — в который уже раз! — перечитывал письмо темной ночью на степной дороге, где-то под Могилев-Подольским. На этой дороге бесконечной вереницей стояли застрявшие в грязи и брошенные немцами грузовики — все целехонькие, с еще теплыми моторами, с непогашенными задними огнями, которые мрачно алели во тьме, словно налитые кровью глаза внезапно парализованных чудищ.
В ту мартовскую ночь головной батальон, в котором я находился, шел по пятам отступавшего врага. Обойдя завязшую на дороге в грязи и брошенную немцами колонну автомашин, мы получили приказ остановиться, пока не поступят новые данные о противнике от ушедшей вперед разведки.
Батальон развернулся в темном поле по сторонам дороги и залег. Все были спокойны, знали: пройдет час или два — и снова зашагаем вперед. Усталость смыкала глаза солдат, едва они успевали коснуться телом земли, и вскоре не знавший отдыха уже сутки батальон весь, кроме наблюдателей, спал.
А мне что-то не спалось. Я вернулся в самый конец покинутой немцами колонны машин. Самая последняя из них горела ровным в безветрии, невысоким пламенем. То ли ее поджег водитель, чтобы не досталась русским, то ли нечаянно кто-нибудь из наших. Она уже догорала — огонь почти начисто обглодал ее. Живое, еще бодрое пламя вилось только вокруг ее задних колес, объедая их резину. Поблизости от огня, на земле, валялось несколько больших, каждая с ведро величиной, железных банок с немецкими этикетками, обозначавшими, что в банках консервированная капуста. Я присел на одну из них, поставив ее поближе к огню. Возле меня никого не было, и я был рад одиночеству: иногда его очень не хватало на фронте. Хотя я устал не меньше всех остальных, мне не хотелось лечь. Какая-то смутная тревога не давала мне покоя.