Читаем Избранные эссе 1960-70-х годов полностью

На большинстве фотографий он смотрит вниз,  правую руку поднес к лицу. На самой ранней из мне известных,  1927 года (ему здесь тридцать пять), он - с темными курчавыми волосами над высоким лбом, припухлая нижняя губа,  усики: молодой, почти миловидный.  Низко посаженная голова утонула в обтянутых пиджаком  плечах, большой палец касается скулы, остальными, с сигаретой между указательным  и средним, полуприкрыт подбородок; опущенный взгляд сквозь очки - мягкое,  рассеянное всматривание близорукого - как бы ускользает за левый нижний край снимка.

На фото конца тридцатых курчавые волосы заметно подались назад, но главное - ушла молодость, миловидность; лицо поширело, лоб уже не просто высокий, а массивный, мощный. Густые усы и короткопалая рука с подогнутым большим пальцем прикрывают рот. Взгляд смутный или, скорее, отрешенный:  задумался или вслушивается. (“Тот, кто прислушивается, не видит”, - писал Беньямин в эссе о Кафке.) За спиной - книги.

На фотопортрете, сделанном летом тридцать восьмого, в последний из наездов к Брехту в его датское изгнание после 1933 года, Беньямин стоит перед брехтовским домом - сорокашестилетний старик в белой рубашке с галстуком, из брючного кармашка свешивается цепочка часов: раздавшаяся, грузная фигура,  напористый взгляд в объектив.

Еще на одном снимке, тридцать седьмого года, Беньямин - в Парижской национальной библиотеке. Двое мужчин -  лиц не разглядеть - за столом чуть поодаль. Беньямин - в самом центре, вероятно, делает выписки для книги о Бодлере и Париже XIX века, которой занят последние десять лет. Он заглядывает в том, который раскрыл на столе левой рукой;  глаза не видны, смотря за правый нижний край фото.

Его близкий друг Гершом Шолем описал свое первое впечатление от Беньямина в 1913 году, в Берлине, на общем митинге Сионистской молодежной группы и Еврейского отделения Свободной ассоциации немецких студентов,  лидером которого был двадцатилетний Беньямин. Он говорил “экспромтом, не глядя на слушателей,  а уставясь в дальний угол потолка, который убеждал своей горячей и свободной речью, совершенно, сколько помню, готовой для печати”.

Французы говорят о таких: un triste, сама тоска. В юности он, по воспоминаниям Шолема, отличался  от окружающих “глубокой печалью”. Сам Беньямин считал себя меланхоликом и, презирая новейшие психиатрические ярлыки, пользовался традиционной астрологией: “Я родился под знаком Сатурна - светила медлительного, планеты околичностей и отсрочек...” Его главные замыслы - опубликованная в 1928 году книга о немецкой барочной драме (Trauerspil, буквально “скорбной пьесе”) и так и не завершенный “Париж, столица XIX столетия” - непонятны, если не знать беньяминовскую теорию меланхолии.

Во все, чем занимался, Беньямин вкладывал себя, собственный характер: темперамент подсказывал ему, о чем писать. Именно так он пришел к барочной драматургии XVII века (наполнившей сцену воплощениями Сатурновой угрюмости) и авторам, о которых высказывался с наибольшим блеском - Бодлеру, Прусту, Кафке, Карлу Краусу. Что-то от Сатурна он находил даже в Гете. Споря с общей привычкой поверять творчество писателя его жизнью в своем большом (и пока не переведенном на английский) эссе о гетевском “Избирательном сродстве”, для самых глубоких размышлений над текстами Беньямин, тем не менее, заботливо   подбирал биографические подробности - любую деталь, в которой сказывался    меланхолик, одиночка.  (Не зря он задерживается на прустовском “одиночестве, ввергающем мир в собственный водоворот”,  объясняет, до какой степени Кафка и Клее были “по природе одиночками” и цитирует слова Роберта Вальзера об “ужасе перед успехом в жизни”). Идти к произведению от биографии автора нелепо. Но можно пойти к биографии от произведений.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже