Две написанные в начале 30-х годов и не опубликованные при жизни книжечки воспоминаний о берлинском детстве и студенческой поре - лучший автопортрет Беньямина. Прирожденному меланхолику, замкнутому в себе что на уроках в школе, что на прогулках с матерью, “одиночество казалось естественным состоянием человека”. Речь не об уединении у себя дома (ребенком он часто болел), а о затерянности в гигантском столичном городе - времяпровождении досужего гуляки, который волен грезить, глазеть по сторонам , забываться в мыслях и расхаживать, где захочется. Ум Беньямина, связавший образ чувств XIX века едва ли не целиком с фигурой фланера (которого олицетворял для него абсолютно поглощенный собой меланхолик Бодлер), вложил немало собственных ощущений в эту фантасмагорическую, капризную и хрупкую привязанность человека к городу. Улица, пассаж, аркада, лабиринт - сквозные мотивы его эссеистики, особенно задуманной книги о Париже XIX века, равно как путевых записок и воспоминаний. (Роберту Вальзеру, для которого прогулка - главное событие замкнутой жизни и чудесных книг, Беньямин посвятил большое эссе.) Единственная опубликованная при жизни крипто-биографическая книга Беньямина называлась “Улица с односторонним движением”. Воспоминания о себе - для него всегда воспоминания о месте, в котором он помещается и вокруг которого бродит.
“Не найти дорогу в городе - вещь обычная, - начинает Беньямин свое еще не переведенное на английский “Берлинское детство на рубеже веков”. - Другое дело - потерять в нем дорогу, как теряют ее в лесу: тут необходима практика... Я обучился этому искусству поздно, - так исполнились мечты, первыми набросками которых служили лабиринты на промокашках школьных тетрадей”. Пассаж повторяется потом в “Берлинской хронике”, дальше Беньямин рассуждает, сколько нужно практиковаться в подобных потерях, чтобы прийти к первородному ощущению “бессилия перед городом”. Он хотел стать заправским читателем картографии улиц, который умеет сбиться с пути. И определиться по другой, воображаемой карте. В той же “Берлинской хронике” Беньямин где-то упоминает, что многие годы тешился мыслью картографировать свою жизнь. Для этой карты - фон представлялся ему серым - он придумал систему разноцветных значков, чтобы “по-разному отмечать дома друзей и подруг, залы тех или иных обществ от Молодежного Движения до сходок коммунистической молодежи, комнаты гостиниц и публичных домов, которые видел одну ночь, роковые скамейки в Тиргартене, дороги к школам разных лет, заполнявшиеся у меня на глазах могилы, места престижных кафе, чьи давно забытые имена не сходили у нас с губ”. Однажды - рассказывает он - дожидаясь кого-то в парижском кафе “Де Маго”, он принялся рисовать диаграмму своей жизни: она напоминала лабиринт, где каждая важная связь открывала “в хитросплетении путей новый ход”.
Повторяющиеся метафоры карт и планов, памяти и сна, лабиринтов и аркад, перспектив и панорам отсылают к определенному видению города - и определенному образу жизни. Париж, пишет Беньямин, “научил меня искусству скитальчества”. Подлинная природа города раскрылась ему не в Берлине, а в Париже, где он часто бывал при Веймарской республике и жил эмигрантом с тридцать третьего года вплоть до самоубийства при попытке выбраться из оккупированной Франции в сороковом, - точней, раскрылась в Париже сюрреалистских романов (бретоновской “Нади”, ”Парижского крестьянина” Арагона). С помощью этих метафор Беньямин указывает на более общую проблему ориентиров и поднимает планку ее трудности и сложности. (Лабиринт - это место, где человек теряется.) Кроме того, он вводит тему запретного и доступа к запретному усилием духа, которое равнозначно физическому действию. “Все это хитросплетение улиц распахивается по первому знаку продажной любви”, - пишет он в “Берлинской хронике”, которая начинается образом Ариадны - блудницы, впервые переводящей мальчика из хорошей семьи через “порог его социального класса”. Кроме всего прочего, метафора лабиринта дает понять, какие преграды громоздил перед Беньямином его собственный темперамент.