Вжатый в сиденье, я бесцельно обозреваю заоконную живопись. Справа струится полоса захиревших карагачей, слева — натуральный ряд километровых столбов, а дальше, насколько видит глаз, плывут пески, схваченные кое-где колючкой да саксаулом.
Пустыня впервые вплотную соседствует со мной.
Незоопарковые верблюды, прыткие, как молнии, вараны, орлы на высоковольтных опорах — как последние известия. Но с новостями ко мне лучше не подходить. Ничего не впитываю. Раствор памяти перенасыщен. Не могу запомнить ничего нового, не упустив из былого.
Память низводит любую попытку здравой мысли. Друзья проходят в обнимку с облаками, минуты счастья встают на фоне желтых плакучих дерев. И пять этих выпавших из череды лет — цифрой, одной и той же цифрой на километровых столбах. Вечер в одиночку стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь.
Жизнь периодически берет порцию людей и пропускает через мясорубку. Они выходят притертыми и перемазанными друг в друге. Тут бы жизни немного взять и погодить, не разбазаривать созданное, а целиком бросить на какой-нибудь прорыв. Зачем нас распределять по стране? Направить всех на один объект. Но жизнь не мелочится. Если она развалила столько империй, есть ли смысл говорить о нашей группе? Расскажи эти сантименты попутчикам — обхохочутся! Нашел, скажут, трагедию!
С распределением мне повезло. Сотрудники терпимые. Представились, пригласили в гости и не спрашивают, почему не прихожу. Думаю, мы подружимся. Но пока один телефонный звонок Гриншпона дороже всех старых орудий труда и новых производственных отношений.
Питаюсь письмами. Сегодня знаменательный день — получил записочку от Климцова. В подшивке не хватало только его конверта. После случившегося другой вообще не написал бы никогда.
Иное дело — Татьяна. Ее дружба прочна и надежна, как двутавр. Приговоренная высшей школой к высшей мере — отчислению через исключение из комсомола, Татьяна не выпала из поля зрения. В армию ее не призвали, как Решетнева и Артамонова, но в армейскую столовую она устроилась. Проработала год, восстановилась. Сейчас на пятом курсе. Доучивается. С ней произведен троекратный обмен мнениями по поводу разлуки. Каждое ее эссе едва умещается на семи листах. «В новом коллективе меня так до сих пор и не признали. Смеются, как больные!» — пишет она порой.
Не волнуйся, Таня, все устроится! Нам и то понадобилось столько лет, чтобы понять тебя, а там, посуди сама, — совершенно чужие люди.
Симбиозники Пунтус и Нынкин пишут легко, как Ильф и Петров. Их конгениальные умы настолько взаимозаменяемы, что я теряюсь, кому отдать должное, кому — предпочтение.
«Сразу по прибытии на место отработки нас отправили в Киев на курсы повышения квалификации. Куда уж нас повышать! Таскались по Крещатику и нос к носу встретились с Фельдманом. От неожиданности он шарахнулся, словно мы столкнулись ночью на кладбище. Формой одежды он спровоцировал нас. Произвели небольшое вымогательство — обязали сводить нас в ресторан. По закону всеобщего накопления, который так и не вдолбили нам на политэкономии, у Фельдмана в момент образовались и жилье, и машина. Не зря он экономил на спичках и девушках.
В работу втянулись. Начальник цеха скоро станет буридановым ослом. Глядя на нашу разноклеточную одинаковость, он теряется, кого первым продвинуть по служебной лестнице. По его милости мы рискуем навсегда остаться стажерами!»
Не по его, друзья, милости, а по вашей собственной. Кто виноват, что за время учебы вы стали сиамскими близнецами, сросшимися в области сердца.
Но зря вы утаиваете, любезные, в письмах то, что уже известно всей стране. Об этом написали газеты и сообщили телевизионные каналы. Да, да, я имею в виду компрессорную станцию на газопроводе Уренгой — Помары — Ужгород. Зачем вы ее сожгли? Понятно, что дело случая — но ведь не произошел же он, этот случай, больше ни с кем другим.
Симбиозники часто в письменном виде вспоминают службу в военном городке после четвертого курса. Они то и дело убегали в самоволку. Все другие призывники линяли в соседний лагерь к пионервожатым, но вот куда и зачем убегали Нынкин с Пунтусом — никто не понимал. Однажды их взяли с поличным. По очереди. Сначала Нынкина, и в наказание велели ему выкорчевать за ночь огромный пень. Нынкин дождался, пока уйдет офицер, и свалил спать в палатку. Утром прямо с построения его потащили на доклад о проделанной работе. Ну все, подумал он, сейчас увидят, что пень на месте, и дадут десять суток губы за невыполнение приказа. Но каково было его удивление, когда он увидел, что пень выкорчеван.
— Вот, все как велели, — показал он работу. — Разрешите идти?
Вскоре выяснилось, что через полчаса за Нынкиным влетел по самоволке и Пунтус. На воле он нарвался где-то на куриные яйца и с голодухи попросту обожрался белка. У него открылась аллергия. Избавляясь от зуда, он почти сутки просидел в прохладном болоте, опоздал на развод и был застукан. Сменившийся дежурный офицер в наказание выделил Пунтусу для выкорчевки тот же пень, что и Нынкину. Пунтус всю ночь корячился, весь исчесался, но довел работу до конца.