Ничего не остается, как смотреть в окно. На виражах, когда лопасти перекрывают солнце, память отпускает. Можно всматриваться в набегающие пески. Понимаю, что за сменой пейзажей не уследить, и пытаюсь запомнить хотя бы куст или камень. Убедившись в несостоятельности даже этого, плюю на все, что есть за окном, и кружусь в потоке памяти, которая тащит к черте и бросает под ноги: «А вот это? Неужели не помнишь? А это? То-то же! Смотри у меня!» Неимоверным усилием, сощурившись почти дослепу, можно выравнять взгляд со скоростью. Вертолет трясется, вибрирует. Тошнота мелькания поднимается к гортани. Закрыв глаза, можно на мгновение вырваться из круговерти. Но зачем? Секунды обманчивой темноты, а за ними — самое страшное. Поток памяти через бессилье смеженных глаз прорывается вовнутрь.
Прав был Мурат, когда писал: «Далась тебе пустыня! Не жди, пока охватит страх открытых пространств. Давай к нам! Перевод мы устроим. На таможне полно вакансий. Сына назвали в твою честь. Он не говорит, но по глазам видно, что согласен считать тебя крестным!»
Спасибо, Мурат! Твоя щедрость всегда измерялась в кубометрах. Тебе не хватает одного — акцента. Похоже, Нинель обучила тебя не только английскому.
По количеству писем и по тому, как скоро дал о себе знать адресат, можно высчитать силу стадного чувства. Лидирует здесь Артамонов, пишет давно и часто: «Хорошо, что перевели в береговую охрану. К качке я так и не привык. После службы мне нельзя будет в сферу материального производства. Вспоминаю начерталку. Я говорил, если нужно будет в жизни, — начерчу, а во время учебы зачем гробить время?! Я обманывал себя. Я не хочу чертить и теперь. И не только чертить. Чувствую себя фокусником. Но фокусы — хоть плачь, без иллюзий. Мой черный фрак — мой черный с иголочки бушлат. Ежедневно проделываю трюки: на лицо — улыбку, печаль — как голубя, в рукав. В казарме, как верная жена, ежедневно встречает одиночество. Снимаю фрак, мне кажется — навек, но завтра снова выход. Засыпаю, и снится: в правом рукаве, как в ненастье, бьется забытый голубь — моя упрятанная наспех печаль.
Я буду говорить об этом на ближайшей сессии КОКОМа!»
Заметно, Валера, что ты начал новую жизнь, как и обещал.
Всем отчисленным из института мужчинам дорога на гражданку была заказана. Армейское лоно отторгнуло только Матвеенкова — плоскостопие. Некоторое время он на автопилоте болтался по общежитию, потом сорвался и уехал компьютеризировать рыболовецкие колхозы.
В бытность студентом при знакомстве с дамами Леша всегда представлялся как некто Геннадий — водитель ассенизационной машины.
О себе он сообщает нечасто, но по-деловому. Обыкновенно он делает это в форме путевых заметок:
«Еду в трамвае. „Осторожно! Следующая остановка — Психдиспансер“, объявляет вагоновожатая. Пока вдумываюсь в текст объявления, стучит мне по плечу средней страшноты дамочка. „Геннадий! — восклицает. — Сколько зим!“ Я сообразил, в чем дело, только на конечной остановке. Оказалось, нашей дочке уже пять лет! Мы купили сетку портвейна, пошли в загс и расписались».
Аутсайдер переписки — староста группы Рудик — в письмах вял, как и в жизни: «В голове не укладывается даже приближенная модель будущего. Вопрос о нем, как удав, стоит перед глазами. Чтобы турбиниста направить по распределению в Дом быта, нужно быть юмористом. Попробую переметнуться во Дворец пионеров. Там недостает тренера по радиоспорту. Я понял, чем отличается выпускник школы от выпускника вуза. У того впереди — все, у нас — ничего».
Да, Сергей, с нами ты выглядел моложе. Дело не в том, что нас, как на колы, посадили на голые оклады. Просто во всех последних посланиях повысился процент действительности, совершенно не связанной с прошлым. У меня то же самое. Гул турбин стоит в ушах даже в выходные. Он не поглощает прошлое, а просто разбавляет его до не приносящей боли концентрации.
Жизнь — пахота, говорил кто-то из не очень великих. Кажется, Усов. Целина чувств, а по ней — плугами, плугами… И ты попеременно ощущаешь себя то полем, то трактором. Но самое страшное, когда перепахивают. Памятью.
Жизнь была бы намного беднее, не развивайся она по спирали. Благодаря винтообразности бытия и вопреки его первичности все неудержимо продолжается, но вместе с тем время от времени начинается сначала. Памяти достаточно одного намека, аллюзии, чтобы время, как летучий голландец, много раз еще мелькнуло вдали.