1
Отто Эдуард Леопольд2
Дьюла3
94. Е. С. Карцевой
<…> Мне нет судьбы, Катерина Сергеевна, ни в чем! И когда я физически не слишком измучен, я даже давно со всем этим помирился. Нельзя ведь и сказать, чтобы я особенно жаждал возвратиться на службу куда попало и как попало, и Вы, если Вас это интересует, сейчас можете узнать, почему я разборчив. Вот мои условия: 1) Мне надо, чтобы место службы было не лихорадочное, иначе через год я буду непременно в нервном параличе (по крайней мере ног. Не правда ли, какая милая и легкомысленная хандра? Так и разлетится в прах от дружеского совета не хандрить!). Это мнение серьезных врачей. 2) Надо, чтобы должность эта или бы сама давала мне столько тысяч в год, чтобы я мог скоро уплатить 4500 р<ублей> в банк за имение и хоть половину долгов моих (т. е. ½–7000), или была почти синекурой с меньшим содержанием, но давала бы мне время и удобство печатать как можно больше. 3) Надо, чтобы в этом месте были и удобства для молитвы, удобства, сообразные с моими немощами и закоренелыми привычками. Все это возможно только на Босфоре. Нет ни губернаторства в Болгарии, ни консульства во внутренней Турции, где бы эти условия были соединены. И если нужно убиваться, так не лучше ли убиваться или в Оптиной Пустыни, где царствует драгоценная идея, полная поэзии, или странствовать с места на место, как я делаю со дня моей отставки (1873 г.), ибо, несмотря на, по-видимому, бесцельные, тяжкие перегринации1
из монастырей в столицы, из Царьграда в калужское сельцо Кудиново, я на литературном поприще за эти 5 лет иногда восхитительной, иногда адски мучительной свободы вынужден был самою нуждою сделать больше, чем во всю прежнюю жизнь мою, когда я вел более практическую, полезную и обеспеченную жизнь; да и более почетную, если хотите, ибо Вы не можете и знать, что приходилось то во имя искусства, то во имя Христа за эти 5 лет проглатывать. Я сам удивляюсь, что я не желчен и не браню вообще людей, я даже думаю, что тут не одно христианское чувство учит умеренности и трезвости суждений, а еще какая-то тонкая, самолюбивая боязнь говорить и даже мыслить в таком отрицательно бранчивом вкусе, в котором хандрят столько хамов и презренных стадного ума людей. Видите, как премудро устроено все. Иногда и гордость укрепляет смирение. <…>Скоро я буду наконец у себя, в моей милой деревне, где петухи даже не смеют кричать громко, когда я пишу «Одиссея», ибо люди бросают за это в них камнями, где племянница обходит задами флигель мой, опасаясь нарушить поэзию мою тем, что, может быть, что-нибудь в походке ее мне не понравится в эту минуту и мое созерцательное блаженство будет чуть-чуть нарушено, и обходит, заметьте, с любовью, без ропота, не сомневаясь, что я в этом только прав (так она умна). Опять зелень двора моего, опять столетние вязы над прудом, опять 13-летняя Варька в красивом сарафане, которая подает мне прекрасный кофе, и все, по-моему, на японском подносе, и все там стоит, где я хочу, и лежит там, где я желаю… И конечно, и сахар, и молочник… Опять лечить крестьян, опять всенощная на дому по субботам. «Господи возвеличился еси зело, во исповедание и велелепоту оделся еси зело». И шелест бесподобных рощ, и свирельки, и цветы полевые, и свидания с оптинскими старцами. Слава богу, слава богу!.. <…>