Хорошо, кабы так. Иногда я думаю (не говорю — мечтаю, потому что мне, вкусам моим это чуждо, а невольно думаю и беспристрастно предчувствую), что какой-нибудь русский царь — быть может, и недалекого будущего — станет во главе социалистического движения (как Св. Константин стал во главе религиозного — «Сим победиши!») и организует его так, как Константин способствовал организации христианства, вступивши первый на путь Вселенских Соборов. Но что значит «организация»? Организация значит — принуждение, значит — благоустроенный деспотизм, значит — узаконение хронического, постоянного, искусно и мудро распределенного насилия над личной волей граждан. Поэтому либерал (по выводам своим дурацким, а не основам, вполне верным) Спенсер с ужасом видит в социализме новое грядущее государственное рабство. И еще соображение: организовать такое сложное, прочное и новое рабство едва ли возможно без помощи мистики. Вот если после присоединения Царьграда небывалое доселе сосредоточение Православного управления в соборно-патриаршей форме (разумеется, без всякой теории «непогрешимости», которую у нас и не потерпят) совпадет, с одной стороны, с усилением и того мистического потока, который растет еще теперь в России, а с другой — с неотвратимыми и разрушительными рабочими движениями на Западе и даже у нас (так или иначе), то хоть за две основы — религиозную и государственно-экономическую — можно будет поручиться надолго. Да и то все к тому же окончательному смешению несколько позднее придет. Человечество, без сомнения, очень устарело. Сама сила точной науки (или, вернее, ее приложений), на которую почти все молятся и против которой даже столь смелый еп(ископ) Никанор[798]
и я, которому терять в литературе нечего, едва-едва смеем кой-что говорить, — сама сила этой науки есть признак глубокого устарения, стариковский интерес: «удобства, удобства, удобства»… И Эд(уард) фон Гартман верно «чует» дело, когда говорит, что признак близости — конца для человечества есть преобладание сознательного над бессознательным. В этом он совпадает с христианством: «плоды древа познания добра и зла» убийственны для людей, и, насытившись ими до высшей меры своей, человечество уже не найдет обратного пути к «древу жизни»… (Вот, кстати сказать, о чем надо писать теперь стихи, а не о том, как волны Черного моря плещут у Ланжероновой дачи в Одессе, и не о «русалках», милый мой… Наши старые поэты все давно уже какими-то рвотными конфетками угощают нас, и Фет, и Майков; Голенищев-Кутузов прекрасно делает, что взял в жреческие руки свои (слабоватые) «банковую метлу», ну, а младшие — либо: «Любовь, любовь, любовь!», «Во всеоружьи Европа… О, Христос!..» Ни к селу тут, ни к городу — всуе! Либо: «О да, я верю, что все люди станут как березы в роще! Что все станут и ученее и проще»… Поэзия!!!) Но как бы то ни было, будет ли новый культурный тип или нет, славяне ли с непривычки как-нибудь нечаянно с действительно новой, неевропейской и нелиберальной культурой в одно утро проснутся, или они, попытавши чуточку сделать что-то свое, плачевное и половинное, после взятия Царьграда лопнут, как мыльный пузырь, и распустятся немного позднее других все в той же ненавистной всеевропейской буржуазии, а потом будут (туда и дорога!) пожраны китайским нашествием (N. В.). Заметьте, что религия Конфуция[799] есть почти чистая практическая мораль и не знает Личного Бога, а буддизм в Китае, тоже столь сильный, есть прямо религиозный атеизм… Ну, разве не Гоги и Магоги[800]? и т. д., и т. д. — во всяком случае, про Данилевского можно сказать, что он сделал великий шаг — указанием на эти культурные типы. Можно ведь и так его теорию обернуть: существование разных культурных типов есть признак жизненности человечества, невозможность создать новый, смешение всех типов в один средний есть признак приближения человечества к смерти.Данилевскому принадлежит честь открытия культурных типов. Мне — гипотеза вторичного и предсмертного смешения.
Пусть-ка ее опровергнут! Что-то не суются… И опровергнуть было бы тоже для науки полезно.
Ну, так что же изо всего этого следует? Данилевский со своими культурными типами был лет 6–7 никому почти неизвестен, кроме Страхова, меня и, может быть, еще сотни разбросанных там и сям по России людей. Теперь идет за книгу его борьба, как у троянцев с греками за труп Патрокла[801]
. (…)