Вы говорите об отречении, о суете… Вы думаете, что одно самолюбие заставляло меня желать отзывов? Вы ошибаетесь. Я честолюбив, быть может, даже и тщеславен, но не в искусстве — в нем я чист. А то, что Вы говорите о знатоках и о публике, душа моя, верьте, это не так! Публика блудница гнусная и легкомысленная, развязная дура. Знатоки должны ее, негодную, учить тому, что они сами понимают, а не ждать от нее чего-то путного. Белинский учил ее, Лессинг[194]
учил ее, Ап. Григорьев вечно ей противоречил… А иначе, я боюсь, лучшие и даровитые из вас и самые независимые слишком поддались влиянию общества, которое всегда не что иное, как собирательная бездарность (см. Дж. Ст. Милля). В критике не похвал только я искал бы, а подстрекательства и умного суда, под влиянием которого я мог бы меняться плодотворно… (…)Публикуется по автографу (ГПБ). Датировано по тексту.
56. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ. 19 апреля 1876 г., Москва
Добрейший мой Николай Яковлевич, предоставляю Вам полное право осуждать меня в сердце Вашем за то, что я не посетил Вас в больнице. Вы будете совершенно правы, если Вы назовете это эгоизмом старческим или малодушием, но я решительно в больницу не пойду и не поеду.
Вам, слава Богу, лучше; у Островского[195]
, Вы видите, я сделал все, что мог. Он, по-видимому, решился и так сделать для Вас все, что может, чего же большего пока на первый раз Вам желать? Я за Вас очень рад. Главное, существенное все сделано. Он возьмет Вас к себе в деревню[196]; местность за Волгой прекрасная, полудикая, протекция авторитета, обеспеченность на все лето, свобода и сверх того обещание Островского не оставить Вас без места осенью. На что Вам я — в тифозном воздухе? Вам эта жертва моя немного прибавит. Это роскошь нравственная побеседовать по душе, и этого удовольствия я Вам не доставлю. Простите мне мою прямоту и мой эгоизм. Я очень рад за Вас сближению Вашему с Островским; рад тому, что он поможет Вам усовершенствовать форму Ваших произведений, улучшить сценические приемы Ваши, отучит употреблять такие семинарские выражения, как дуэтировать, планировать (их никогда не употребляют светские люди) и т. п. Но, сознаюсь откровенно и между нами, я несколько боюсь за направление идей Ваших. Все мы люди, все мы человеки! В Островском в самом есть нечто, что слишком сродно Вашему прежнему направлению, Вашей демократической гордости, Вашей теории: право на жизнь и т. п. Он все-таки, несмотря на весь поэтический дар свой, несколько нигилист. Он ненавидит монашество, не понимает вовсе прелести и поэзии православия, не любит, видимо, с другой стороны, изящного барства; одним словом, сам он лично и как художник очень известен, но по строю мыслей, по философским, так сказать, и политическим сочувствиям он принадлежит, видимо, к тому выдохшемуся направлению, на которое Вы сами нападали у меня в номере так справедливо и зло. Вот на что я, любя Ваш талант и мечтая о Вашей будущности, считаю долгом Вам указать. А Вы как знаете, только оставьте раз навсегда мысль юношескую, что можете прожить без влияний. Пушкин подчинялся им невольно. А если уж это необходимо, то Вы и идеально, и практически больше выиграете, если подчинитесь влиянию Островского со стороны формы, а меня будете помнить хоть немного со стороны духа и направления. Философски и политически он не развит. (…)Прочтите, пожалуйста, Белинского о Пушкине и Лермонтове; вот человек, который сам был скромным тружеником и притесненным бедняком, но умел всей душой ценить лейб-гусарство Лермонтова и светскость Пушкина. Вот объективность! Вот сила ума! Вот беспристрастие! Вот и Н. Н. Страхов такой же! За что я его уважаю, хотя Н. Н. Страхов против меня лично…
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ). Частично опубликовано в журнале «Русская литература». 1960. № 3. С. 89.
57. К. А. ГУБАСТОВУ. 24 мая 1876 г., Кудиново
Душечка Вы наш, Константин Аркадьевич, вчера мы получили Ваше письмо. Мы и без него уже предвидели, что Вам Игнатьев[197]
не даст заехать в Кудиново, в котором теперь мир и тишина, и — зелень, и птички, и лень сладчайшая, и… сердечные, таинственные бури… (от которых не знаю, когда избавит нас Бог!) Мы с Машей, друг мой, ужас как Вас ждали. Маша купила, гуся, уток даже, чтобы пища не только Ваша, но и наша в те праздничные для нас дни, в которые Вы были бы здесь, стала бы разнообразнее. Я собирался убрать цветами то кресло из красного дерева, которое за синей занавеской… Маша выбежала раз, услышав колокольчик, увидавши тройку за воротами, и бросилась к гостю. Она думала, что это Вы. Оказалось, что это не Вы, а молодой князь Оболенский (сын декабриста)[198].Людмила Раевская сшила себе 2 красных кумачных рубашки и хорошенький сарафанчик, чтобы петь и плясать перед Вами по-деревенски и, вообще, чтобы не посрамить земли Русской перед подобным Вам дипломатом и, так сказать, сочувственным эстетиком; и все напрасно! Гуся и уток мы одни съели, поливая их слезами, как блины на поминках.