Очень желал бы я с вами поговорить о Восточном вопросе, об «Анне Карениной», слышать Ваши рассказы о Царьграде, где после моего отъезда случилось так много важного и в государственной жизни бедной и прекрасной Турции, попавшей в руки свирепого и бесстыжего Мидхада[213]
и в домашней жизни нашего посольства.Вызов Хитрова и вообще вся эта суета у Игнатьева в гостиной между ним и Церетелевым[214]
— это верх совершенства. Мне про это рассказывали добрые люди: («Lorsqu'on ne connait pas le mari, on n’adresse pas la parole a la femme!» — «Comme il fait beau aujourd’hui!»[215] и т. д.).Это в своем роде не менее художественно, чем… ну… не доскажу моей мысли! Она уже слишком несовременна и слишком похожа на вкусы и взгляды римлян эпохи упадка!
А знаете ли, Лизавета Александровна, что я нашел теперь la clef de la voute[216]
? Вы не догадываетесь, о чем я говорю? Это Вы один раз сказали мне: «C’est etonnant… и т. д… avec cette absence de la clef de la voute!»[217] Дело шло о религии.Прошу Вас выразить мое глубокое почтение Вашей тетушке и г. Жомини и поцеловать за меня крепко и Алеко, и Машу тамбовскую, и маленькую, но величественную Марию Терезию[218]
, которая, вероятно, теперь уже перестала беспрестанно плакать и кричать и сделалась прелестной девицей.Ваш от всего сердца К. Леонтьев, все тот же. Я живу на Тверской, в Лоскутной гостинице, №№ 89 и 90.
Впервые опубликовано в кн.: Архимандрит Кипран. Из неизданных писем Константина Леонтьева. Париж, 1959. С. 22–23.
61. Вс. С. СОЛОВЬЕВУ. 15 января 1877 г., Москва[219]
(…) Я так не избалован аккуратностью и исполнительностью русских друзей, что меня всегда ужасно удивляет и трогает, когда кто-нибудь что-нибудь из них сделает не для самого только себя… Это перестало даже и раздражать меня, так я к нему привык; но разумеется, что я не могу воздержаться при воспоминании об этом национальном качестве от некоторого внутреннего презрения, потому только, что я-то сам вовсе не таков и при всей моей лени готов с радостью всегда помочь единомышленнику и словом, и делом… (…)
Пришлите мне также, очень, очень прошу Вас, оттиски той польской повести[220]
, которой мне попался в «Ниве» случайно один только отрывок; он восхитил меня особенно тем, что в нем язык такой простой и благородный, чуждый всех тех юмористических грубостей, от которых избавиться не могут ни Тургенев, ни Достоевский, а уж Сальяс[221] — так тот доводит меня до бешенства тем, что позорит так этой топорной формой своей, несомненно, поэтический и положительный по направлению талант. Хоть бы он у бедной матери своей поучился говорить просто и изящно. По-моему, у нее в повестях язык почти безукоризненный, и, вероятно, потому она теперь так и забыта нашей гнусной публикой и еще более гнусной критикой (…)И что мне толкуют о народе, о силах, которые в нем таятся! Эти силы возросли в нем под влиянием Церкви и сословного строя… А теперь все идет именно противу этого строя, который обусловил в мужике, мещанине, купце, солдате прежнем, слепом попе, монахе и т. д. развитие этих качеств, в одно и то же время и крутых, и теплых, которые так многим стали нравиться именно тогда, когда пришло время им исчезать и выдыхаться под влиянием свободы (т. е. распущенности). Посмотрим, что будет дальше! (…)
Я все это время раздумывал, не поехать ли мне к Вашему батюшке и брату[222]
и представиться им: такой-то! Но все думаю: а если у них вдруг на лицах изобразится вопрос: да кто же это и зачем он нам? Так и не поехал (…)(…)…Я бы, если бы мог, то многое бы и из «Подлипок», и особенно из романа «В своем краю» вырубил бы топором… До того я ненавижу уже давно все эти крючкотворства великорусского юмора и все эти будто бы народные мужиковатости… Это мне опротивело и в других до бешенства.
Например, Тургенев: «у Мардария Аполлоновича глазки были масляные, как у лягавой собаки; брюшко…»
Это ужасно! Это ужасно…
Я в деревне у себя иногда зачитываюсь Чайльд Гарольдом в прозаическом французском переводе (…?) или Шатобрианом[223]
… Могли же люди писать живые и великие вещи без «брюшков», Мардариев Аполлоновичей и «носовых свистов»…Я просто скрежещу зубами и повторяю с ужасом: «La Russie c est le neant»[224]
. Или то, что Мишле[225] сказал: «La Russie est pourrie avant d’etre mure!»[226] (…)Публикуется по автографу (ЦГАЛИ). Частично опубликовано в «Лит. наследстве», т. 86, Ф. М. Достоевский. Новые материалы и исследования, М., 1973, с. 473.
62. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ февраля 1877 г., Оптина Пустынь