Читаем Избранные письма. 1854-1891 полностью

(…) Я задыхаюсь под бременем прожитой мною жизни… Я сам виноват; идеал мой был несообразен ни с веком, ни со здоровьем моим, уже смолоду испорченным, ни, может быть, даже с моими нравственными силами (хотя в этом и сознаваться больно)… Это с одной стороны; а с другой — я думаю, что уже ничего больше серьезного и крупного не сделаю… Я пишу теперь повести для книг и тягощусь ими. Я все эти типы, характеры и т. п. ненавижу давно. Прошу Вас, обратите внимание на Хризо[403] и т. д. Там все характеры нарочно намечены чуть-чуть, слегка, как в старинных повестях, особенно французских, которых манера и миросозерцание мне нравится больше, чем слишком горельефный, раскрашенный густо и вместе с тем забрызганный грязью прием почти всех наших писателей. Вспомните хотя бы «В своем краю»[404], просмотрите, Вы не можете не согласиться, что там есть эти типы, эти характеры, которые лезут в глаза с бумаги и в реальной обрисовке которых, я не знаю, кто только у нас теперь не набил руку. У всех характеры живые и типы очень верны и ясны. Мне это еще в 60-х годах опротивело: опротивел даже сам Тургенев со своими «живыми людьми». Я стал искать теней, призраков и чувств… Я желал, чтобы повести мои были похожи на лучшие стихи Фета[405], на полевые цветы, собранные искусной рукой в изящно-бледный и скромно-пестрый букет, на кружева настоящие и на point-carre[406], фарфоровые белые сосуды с бледным и благородным рисунком… Я возмечтал быть примером, учителем, я хотел (вообразите!) открыть другим глаза…

Я вознесся в своем уединении до того, что мнил положить конец гоголевскому влиянию, которое я признаю во всех, исключая, пожалуй, Толстого, который, по крайней мере, давно уже борется против гоголевщины — остроумия, комизма и т. п. в самом содержании своем. Князь Болконский и граф Вронский явились только у него. А я считаю так, что молодой, красивый, храбрый, знатный и богатый воин (да, именно воин) это вечный и лучший идеал человека в земной жизни. Поэт и монах — вот только кто может равняться с воином. Но я мечтал в гордости моей, в моем уединенном самомнении, что я призван обновить и форму… Напомнить простые и краткие приемы, не грубо рельефные приемы «Капитанской дочки», «Наташи» Соллогуба, «Валерии» г-жи Крюднер, «Цербера» Гофмана[407]… Выбросить все разговоры, все эти хихиканья и т. п. Я ненавидел «В своем краю» за то, что этот роман похож на русский роман вообще, на Тургенева, например (а мысль его, конечно, не пустая, и все в нем правда). Вот каковы были мои мечты, мои цели, мои безгласные и надменные надежды в Турции…Я сжег там, отчасти от гордости, отчасти от тоски, 8—летний труд мои, который должен был обнять жизнь русского среднего и отчасти высшего общества за полвека, от 12-го года до первых 60-х годов. Эта эпопея задумана была почти так же, как романы Бальзака[408] и Эмиля Золя[409] — в связи… Написано было уже 3 романа сполна, а другие начаты. Всего должно было быть шесть или семь, и все большие[410]… И все я хотел непременно разом издать. Сколько русских лиц там было списано почти с натуры, лиц, мне известных, близких, оригинальных, сильных, разнообразных; собирал материалы, мать моя трудилась — писала для меня свои записки несколько лет… Я все не спешил печатать — я хотел, вообразите, всех и все сразить сразу… (…)

Потом, когда я жил в Константинополе в 72 и 73 году, я, не дождавшись совета и правого, хотя бы и строгого, суда от других, посоветовал себе сам уступить. Я сказал уже тогда в письме покойному Павлу Мих. Леонтьеву, что начну вещь более грубую, для денег; я выразился так, я помню: «Это будет товар более модный». Эта грубая вещь была «Одиссей». Я начал ее почти с презрением. Я пренебрегал прежде, например, характером, этнографией, ясным изображением быта, отвергал подробности и гнался за внутренней музыкой какой-то. Я хотел, чтобы повести мои были похожи на стихи. В «Одиссее» я разом (это Ваша правда, что разом) изверг все это — и типы, и этнографию, и выпуклость подробностей… Я переступил, быть может, за нужные пределы, утратил то чувство меры, о котором Вы говорите, и в то же время не насытился, не исчерпал себя, не истощил не только этого «океана» моих воспоминаний и проектов, но и одной эпирской жизни моей. «Одиссей» уступленная вещь, это продажа эстетической совести за деньги, которые стали нужнее после выхода в отставку (заметьте: по действительной болезни, а не от каприза). И вот эта продажность совести, эта уступка грубым вкусам доставила впервые мне некоторый успех… Удостоила меня хотя бы, например, Вашего внимания.

Насчет «Мертвого дома» и «Преступления и наказания» вполне согласен. Это в своем роде превосходно. (…)

Публикуется по автографу (ЦГИАЛ). Частично опубликовано в кн. Лит. нас. Т. 86. Ф. М. Достоевский. Новые материалы и исследования М, 1973. С. 484.

113. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ. 20 июня 1879 г., Кудиново

Перейти на страницу:

Похожие книги