Много тяжких бед, читатели, принес воображению рост владений рассудка, из-под господства которого его освобождает поэт, в той мере и на столько времени, сколько это в его силах. Причем ущерб затрагивает не одно наслаждение, как принято думать; урон наносится также вещам более существенным (хотя и наслаждение весьма существенно), и это с горечью замечает, без сомнения, не только любой поэт или оратор, но и подлинно проницательный и благородный философ, не похожий на тех философов, что нынче в славе и в почете. Здесь я мог бы сказать, что разум в бесчисленном множестве вещей — отъявленный враг природы; что в человеческих делах разум враждебен величию; что часто там, где природа величественна, разум мелок; что в глазах людей великое по большей части тождественно необыкновенному, необыкновенное же стоит вне обыкновенного порядка или противостоит этому порядку, неизменно любимому разумом; что нередко слишком мелкое в силу своей необыкновенности именуется великим; что Александр и сотни ему подобных, великих с точки зрения природы и славы, с точки зрения рассудка безумны, а безумие с точки зрения рассудка всегда мелко; что едва ли человек может быть великим и совершить великие дела, если над ним не имеют власти иллюзии, и что его едва ли сочтут великим, если эти же иллюзии бессильны над другими; что, насколько возрастет господство разума, из-за которого иллюзии становятся чахлыми и редкими, настолько пойдет на убыль величие людей, их мыслей и дел; что поэту больше, чем кому-либо, нужны могущественные иллюзии, что он должен быть в тысяче вещей необыкновенным, а в некоторых даже безумным, хотя нынешний век — это век разума, когда свет смеется над обманами и даже вопреки своей воле все равно их узнает, а узнав, презирает и не только не позволяет с легкостью человеку быть необыкновенным, но и по большей части клеймит странность тем гнусным именем, которому обучил его разум, называя ее сумасшествием или тупоумием, — а это величайшее несчастье для изящных искусств и несказанное бедствие для поэзии. Но это тема чрезвычайно обширная, и основания сказанного мною о вражде разума и природы лежат в глубочайшем созерцании всемирного порядка вещей, поэтому я не останавливаюсь на них, не желая ко множеству предметов существенных и необходимых для моего рассуждения присовокуплять лишние, хоть и уместные и теснейшим образом связанные с темой. Потому я и поступаю так, и не хвалю старых времен, и не утверждаю, что тогда и жизнь, и мысли, и люди были лучше теперешних, я знаю, что теперь подобные рассуждения считаются устарелыми и вышедшими из моды, и предоставляю другим по собственному произволу судить о вещах, которые я мог бы сказать, и называть их пустыми грезами фантазии, презирающей насущное и тоскующей о далеком. Скажу только, что то была природа, а эту нынешнюю природой счесть нельзя, что долг поэта — подражать такой природе, которая не меняется и не поддается цивилизации, что, когда природа борется с разумом, поэту надлежит или отступиться от разума, или, отступившись от природы, сложить с себя долг и имя поэта, что он имеет право обманывать и поэтому должен своим искусством как бы переносить нас в древние времена и возвращать нам ту природу, которая исчезла из наших глаз, или, скорее, открывать нам, что она все еще существует и прекрасна, словно в начале дней, чтобы через него мы увидели и почувствовали ее и испытали те сверхчеловеческие наслаждения, которые утратили, сохранив лишь тоску по ним; а это значит, что в наше время долг поэта — не только подражать природе, но и обнаруживать ее перед нами, не только услаждать наше воображение, но и освобождать его от утеснений, не только доставлять нам насущно необходимое, но и давать ему замену. Я скажу еще, что звать поэзию от первобытного к современному — это то же самое, что отвращать ее от выполнения долга, отнимать у нее то самодовлеющее наслаждение, которое ей свойственно доставлять, влечь ее от природы к цивилизации. Но ведь именно этого и хотят романтики! Право, следовало ожидать, что наше время, несказанно извратив нашу собственную природу, в конце концов постарается извратить и природу поэзии, и отнять у людей всякое наслаждение, — всякую память об их первобытном состоянии, и отказать в имени поэта всякому, кто, стихотворствуя, воплотит не современные нравы и не угасание нравов первобытных или всеобщее развращение. Потому что, коротко говоря, одно из главнейших различий между романтическими и нашими поэтами, различие, к которому сводятся и в котором заключаются сотни других различий, таково: наши поэты воспевают, сколько могут, природу, романтические поэты воспевают, сколько могут, цивилизацию, наши — вечные и неизменные вещи, и формы, и красоты, романтики — преходящие и изменчивые, наши — творения бога, романтики — создания рук человеческих. Это различие проявляется с чрезвычайной ясностью в темах, в описаниях, в образах, в разном поэтическом скарбе, в самом способе выражения, словом, во всей совокупности поэзии; помимо прочего, оно явственно обнаруживается в сравнениях, которые мы возьмем как практический пример: наши поэты обыкновенно стремятся брать для них вещи естественные, отчего и получается, что у наших сравнения то и дело пробуждают в воображении читателей тысячи изысканнейших и на диво отрадных образов, и отчего, как было замечено, у величайших поэтов сравнения взяты большей частью из сельского обихода; романтики же с не меньшим усердием исхитряются добывать их из городского обихода, из искусств, ремесел и наук, вплоть до метафизики, и меж тем как сравнение, по-видимому, должно сделать уподобляемую вещь более наглядной, они доходят до того, что сравнивают видимые вещи с той или другой тайной человеческого сердца или души; из сказанного явствует, что наши поэты изо всех сил ищут первобытного, даже повествуя о современном, а романтики изо всех сил ищут современного, даже повествуя о первобытном или древнем. Потому-то сравнения у подобных поэтов, а равным образом почти у всех поэтов английских и германских, производят на людей, которых мы называем обладающими хорошим вкусом, то есть вкусом естественным, неприятное впечатление грубости, словно им, между тем как они надеются и желают позабыть за чтением о цивилизации, то и дело ставят ее перед глазами: ведь у поэтов, которых я имею в виду, вместо гор, лесов и полей, колосьев, цветов и трав, зверей, ветров и облаков вы находите на каждом шагу замки и башни, купола и колоннады, церкви и монастыри, квартиры, сукна, подзорные трубы, мануфактуры и всякого рода орудия труда. Что вы на это скажете, читатели? Хороша замена, не правда ли? Разве вы не видите, что они пресытились небесными прелестями и отправились на поиски земных? Разве вы не видите, что тех наслаждений, которых они не находят больше или говорят, что не находят, в творениях божьих и в вечной и всеобщей красоте, именуемой «стародедовской», они ищут в красотах частных и преходящих, в модах, в изделиях человеческих рук? Одним словом, разве вы не видите достаточно ясно, что мы, рабы, педанты, безумные любители искусства, оказываемся подлинными и настоящими любителями и приверженцами природы, а они, свободные, мудрые, любящие одну лишь природу, они-то и есть безраздельные любители и ревнители искусства, только ему и подражающие?