«Теперь можете идти, — сказал он. — Пароль «Сарагоса», а отзыв «Герреро». Отличительный знак наших солдат: поля шляпы спереди подняты вверх. Желаю вам всего лучшего».
Было страшно холодно. Мы накинули на себя одеяла, закутались в них, как в серапе, и пошли мимо неистово работающих ремонтников, которые заколачивали что-то при ярком свете фонарей, затем мимо пяти вооруженных бойцов, скорчившихся возле костра, на самой границе с полной темнотой.
«Вы идете в бой, compañeros! — крикнул один из ремонтников. — Берегитесь пуль!» Все засмеялись. Часовые закричали: «Эй, вы! Смотрите, не перебейте их всех. Оставьте хоть несколько пелонов для нас». За последним факелом, где рельсы разрушенной дороги были вывернуты и свалены в кучу, на разрытом полотне дороги нас поджидала едва заметная в темноте человеческая фигура.
«Пойдемте вместе, — сказал этот человек, вглядываясь в нас. — В темноте трое — это уже армия».
Мы молча брели, спотыкаясь, по разрушенным железнодорожным путям, с трудом разбирая, что собой представляет наш новый спутник. Это был маленький коренастый солдат с ружьем в руке и с полупустой лентой патронов на груди. Он рассказал нам, что только что доставил с фронта в санитарный поезд раненых и теперь возвращается обратно.
«Пощупайте, — сказал он, протягивая руку. Рука была мокрая. Мы ничего не могли разглядеть. — Это кровь, — продолжал он бесстрастно. — Его кровь. Он был моим compadre в бригаде «Гонсалес — Ортега». Этой ночью нас разбили, и многих, многих… половину наших перебили».
В первый раз в эту ночь мы упоминали или думали о раненых. И вдруг мы вновь услышали звуки сражения. Оно продолжалось все это время не переставая, но мы забыли о нем: звук этот был так ужасен, так однообразен. Издалека слышался ружейный огонь, словно где-то с треском рвали натянутую парусину, а орудия грохали так, будто вдалеке забивали сваи. Из темноты вынырнула маленькая группка людей: четверо несли на растянутом одеяле что-то тяжелое и неподвижное. Наш проводник поднял винтовку и окликнул их. В ответ с одеяла послышался стон.
«Послушай, земляк, — прошептал хриплым голосом один из носильщиков. — Где, ради всего святого, находится санитарный поезд?»
«Почти в пяти километрах отсюда».
«Слава богу. Как нам…»
«Воды, нет ли у вас немного воды?»
Они остановились с натянутым одеялом в руках. Что-то стекало с него на шпалы: кап, кап, кап.
Страшный голос произнес еще раз: «Пить…» — и вновь перешел в душераздирающий стон. Мы протянули свои фляги носильщикам, и они молча, с звериной жадностью осушили их, позабыв о раненом. Затем они угрюмо двинулись дальше и исчезли в темноте.
Появились другие, в одиночку или небольшими группами. Все они напоминали пьяных или бесконечно усталых людей. Один еле передвигался между двумя солдатами, схватив их руками за плечи. Другой, совсем еще мальчик, шел, пошатываясь, таща на спине обмякшее тело своего отца. Прошла лошадь, склонив голову к земле. На ней болтались два тела, перекинутые поперек седла, а рядом шел солдат, бил лошадь по крупу и громко бранился. Он исчез вдали, а мы все еще слышали его неприятно звучащий на расстоянии фальцет. Кто-то стонал; это был страшный стон, стон невыносимой боли. Один человек примостился на седле мула и вскрикивал при каждом его шаге…
Вскоре мы подошли совсем близко к полю боя. На востоке над необъятной горной страной забрезжил слабый серый рассвет. В ветвях благородных тополей, массивной стеной окружающих каналы, раздавалось пение птиц. Теплело. От полей поднимался аромат земли, травы и поспевающей кукурузы. Мирный летний рассвет. Грохот боя вторгался во все это как что-то оскверняющее, нечистое. Истерический треск винтовочного огня сопровождался каким-то приглушенным стоном, но, как только вы старались к нему прислушаться, он вдруг замирал. Нервная трескотня пулеметов напоминала стук гигантского механического дятла. Пушка гудела, как огромный колокол, и со свистом проносились снаряды. Бум! Ф-и-и-е-е-а-у. И за этим следовал самый страшный из всех звуков войны — звук разрывающейся шрапнели: Трах!.. А-а-а!