Вот ежедневный быт, будничная жизнь Павла Алексеевича. По праздникам он облачался в сюртук бурого или кофейного цвета, выпускал белый воротничок, брал соломенную шляпу или полутеплую фуражку, смотря по погоде, трость и белые перчатки, которые, впрочем, никогда не надевались, и отправлялся в церковь, бывшую у него же на селе. Иногда, хотя довольно редко, кто-нибудь заезжал к нему; еще реже он бывал у других; но настоящим праздником для него был тот почтовый день, в который гонец привозил ему из города письмо. Такое письмо, казалось, одно только привязывало его всей душой к жизни; Павел Алексеевич оживал, был в тот день деятельнее и веселее и, прочитав письмо раз-другой про себя, перечитывал его еще Ваньке и одной дворовой женщине, известной в доме под названием мамушки.
Что же читатели скажут о Павле Алексеевиче, о быте его и роде жизни, которую мы старались изобразить точно и верно? Я думаю, что иной, может быть и вовсе незлобный, столичный житель готов будет с чувством собственного достоинства пожать плечами и назвать его животным; может быть, даже и самый снисходительный приговор будет еще довольно жесток для скромного деревенского жителя и не избавит его от сострадательного презрения. Но всегда ли наружность достаточно изобличает внутреннюю ценность человека? Почему знать, что помещик наш передумал " перечувствовал на веку своем, невзирая на бесчувственную, довольно плоскую и бессмысленную наружность?
Лет тому двадцать пять в сельце Подстойном помещичья семья сидела за вечерним самоваром и с нетерпением ждала кого-то. Живой и плотный белокурый старик, в долгополом домашнем сюртуке, с огромными усами, с большими, но бессмысленными серыми глазами, с отставными военными ухватками и молодечеством, похаживал взад и вперед, то останавливался у открытого окна, глядел и прислушивался, то посматривал на стенные часы с двумя розочками и двумя незабудками по углам и наконец, продувая трубку свою, сказал:
- Нет, уж видно, я говорю, сегодня не будет.
- А может быть, и будет, - заметила хозяйка его, заглянув в чайник и прибавив туда на всякий случай водицы. - Ведь ему надо быть к сроку, к ярмарке; а уж он, чай, не обманет, коли обещал заехать к нам по пути да привезти весточку от Любаши.
- Ну, загулялся в Костроме, - возразил старик. Человек, я говорю, молодой, поехал в город, да еще с деньжонками, так ему и не до Любаши; она еще ребенок.
- Никак едут-с, - сказал, вошед торопливо, слуга, указывая слегка в ту сторону, откуда ждали гостя.
- Ну, вот видишь, - проговорила хозяйка с изъявлением радости, - между тем как хозяин вышел на крыльцо, а вслед за тем обнял желанного вестника и при громогласном разговоре ввел его в комнату.
- Уж и ждать было перестали! - так встретила его хозяйка. - Особенно Иван Павлович, говорит: видно не будет; а я все жду-пожду; нет, говорю, будет... Чайку прикажете с дороги или закусить чего?..
- Благодарю, - отвечал молодой человек, - чашечку выпью, но я тороплюсь домой, немножко позамешкался, позадержала Любовь Ивановна...
- Как, она? Неуж-то? Голубушка моя! Что ж, видел ее? Что она? Не скучает? Здорова?.. - Так посыпались вопросы матери.
- Здорова, - отвечал тот, немного зарумянившись, - и шлет вам много поклонов и поцелуев; я раза три навещал ее.
- Уж и поцелуи! - сказал, захохотав, отец. - Слышите, что я говорю? Я говорю: уж и поцелуи; ха-ха-ха!
- На словах, разумеется, - возразил приезжий. - И хотя словесный поцелуй, да еще и передаточный, утешителен для того только, кому назначен, но я принужден был покориться строгости костромских пансионских правил, по которым не дозволяется даже поцеловать ручку воспитанницы!
- Смотри, пожалуй! - стал опять острить отец. - Дети они, дети, а только покинь их без присмотра, тотчас вот по натуре своей наколобродят... ха-ха-ха! Слышите, что я говорю? Я говорю: вот тотчас по натуре своей и наколобродят.
- Да порасскажите ж нам, голубчик Павел Алексеевич, что-нибудь о Любаше, сказала с нетерпением хозяйка, выручив этим молодого человека из замешательства, в которое поставило его бестолковое, но громогласное замечание Ивана Павловича. - Расскажите, что она, моя голубушка, и как?
Павел Алексеевич принялся выхвалять Любашу с большим чувством, и сознание, что он может и даже обязан делать это в настоящем своем положении, отдавая об ней отчет ее родителям, доставляло ему большое утешение. Вскоре у матери на глазах навернулись слезы, старик, стоя, наклонился вперед и подымал брови все выше да выше, как будто прислушивался внимательно, а между тем беспрестанно перебивал всех остротами своими и заставлял выслушивать их по два и по три раза, приговаривая: "А слышите, что я говорю? Я говорю: ха-ха-ха!"
- Начальница и дамы не нахвалятся ею, - продолжал Павел Алексеевич, - а вы не нарадуетесь, когда свидетесь. Она выросла, уже почти совсем сложилась...
- Ох, боже мой, - сказала мать, всплеснув руками. - В эти годы, можно ли?
- А что ж, матушка? - заметил отец. - Ведь и ты по шестнадцатому году за меня вышла, вспомни!