— Юнкер Нечволодов! Ты всегда была послушной. Ты всегда выполняла все мои приказы. Прошу тебя, выполни и этот, может быть, последний.
— Яша! Не говори так! Мне страшно!
— Понимаешь, я понял: так жить, как мы живем, сегодня нельзя. Это не жизнь, а существование. Хочу что-то изменить, но не могу. За тебя боюсь, за Маруську.
— Не надо, Яша! Я не хочу никаких перемен. Будем жить, как все люди.
— Нет, Нина! Ты меня знаешь: я так решил, — твердо сказал он. — И не плачь, пожалуйста. Не рви мне сердце! Если все хорошо получится, приеду за вами. А нет, хуже, чем сейчас, вы нигде жить не будете. И верьте, я приеду! Я обязательно за вами приеду!
Нина хорошо знала своего мужа: если он что-то решил, его трудно было переубедить. Он с трудом принимал чужие доводы и упрямо отстаивал свои.
Первый раз в их совместной жизни она взбунтовалась, но по его тону поняла, что он принял окончательное решение, и уже ни споры, ни плач, ни мольба не смогут на него повлиять.
Весь следующий день прошел в хлопотных домашних сборах. Заплаканная Нина обреченно перебирала свои вещи, ненужные отбрасывала в угол комнаты.
Долго рассматривала свои кавалерийские галифе с кожаными вставками и тоже отбросила. Туда же полетели хромовые сапоги со шпорами, гимнастерка с необычными «юнкерскими» погонами. Их придумал когда-то давно сам Слащев, и они даже были утверждены Врангелем. Таких погон больше ни у кого не было. Впрочем, и таких юнкеров тоже.
Слащев вошел в комнату, посмотрел на печально сидящую возле полупустого раскрытого чемодана Нину, обратил внимание на небрежно сваленную в угол кучу ее армейской одежды.
— Ну что? Собралась?
— Да.
— А почему чемодан пустой?
Нина молча наклонилась и извлекла из кучи армейскую гимнастерку, показала мужу и снова зашвырнула ее в угол. Потом так же подняла галифе, сапоги со шпорами, и все это, показав Слащеву, тоже послала в угол. После всего этого спросила:
— Ты думаешь, мне еще когда-нибудь придется воевать?
Он не ответил.
Жены Мустафы, которых до сих пор никто из них ни разу не видел, тоже стали дружно собирать Нину в дорогу. Одной еды и сладостей наложили большую коробку и затем принялись за одежду.
Когда утром следующего дня они выставили во двор все подарки, собранные ими для Нины и Маруси, коробок и узлов набралось порядочно. Главным образом здесь было все для Маруси: пеленки и распашонки, кофточки, пинетки, одеяльца, бутылки, горшочки, подушечки и даже целая гора игрушек — целых два больших саквояжа. И еще подарили красивую самодельную колыбельку. И хотя Маруся из нее уже почти выросла, решили, что еще месяц-другой она может спать в ней, а там хороший мастер сделает из нее хорошую большую кроватку.
Оглядев все выставленное во двор имущество, Мустафа куда-то сходил и приехал ко двору на телеге, правил которой угрюмый турок в натянутой по самые глаза феске. С телеги он не сошел и, сидя на облучке, терпеливо ждал, когда установят в телегу все вещи.
В порт они пошли пешком, вслед за телегой.
В порту возчик тоже не сошел с телеги и за все время разгрузки не проронил ни слова. Так, молча, и уехал
Пантелей и Мустафа перенесли вещи на старый, облезлый и дурно пахнущий чем-то горелым пароход, словно в насмешку названный «Викторией». Слащев провожал Нину и нес на руках Марусю. Ей пароход явно понравился. Она с молчаливым восторженным удивлением рассматривала этот крикливый, суетливый и новый для нее мир. Иногда она показывала пальчиком на что-то, ее поразившее, и степень своего удивления выказывала одним коротким, но произнесенным с разными интонациями словом «О-о».
Лишь когда пароход издал не по чину низкий басовитый гудок, извещающий об отправлении и все стали прощаться, Мария подняла громкий и безутешный рев. И никакие уговоры и увещевания, никакие конфеты и пряники не могли ее успокоить. Она отказывалась идти на руки к Нине, и изо всей своей крохотной силы цеплялась за пиджак и руки отца. Уходя с парохода, уже на сходнях, Слащев украдкой грубо вытер кулаком лицо — не хотел, чтобы кто-то увидел его нечаянную слезу.
Домой они вернулись незадолго до полудня. Пантелей и Мустафа тут же разошлись по своим делам. А Слащев стал неторопливо обходить опустевшее жилище. Оно вдруг показалось ему пустынным и чужим, словно обворованным. Под ногами валялся забытый гуттаперчевый клоун с глупо размалеванным лицом. В другой комнате обнаружил Зизи. Она выбралась из-под кровати и, радостно виляя хвостом, бросилась к Слащеву.
— Что, дурочка, решила, что тебя забыли? — он подхватил ее на руки и пошел дальше. Подобрал с пола разбросанные и забытые Ниной чисто женские мелочи: гребешки, заколки, носовые платочки, разложил все это на подоконнике.
Снова вернулся в комнату Маруси. Нечаянно наступил на какую-то игрушку, она жалобно пискнула. Он поднял ее. Это была резиновая кошка, которую жевала Маруся: у нее рано начали резаться зубки.
Он присел на стул и долго сидел так, о чем-то размышляя. Его вывела из задумчивости Зизи. Она потянулась к нему и лизнула его в щеку.
— Сочувствуешь? — спросил Слащев и добавил: — Ничего. Переживем.