«Нет, так не годится! — подумал он, устыдившись своего поведения. — Нужно докопаться до сути: где и когда я допустил оплошность? Почему жена смеется надо мной?» Он поплелся назад, к машине, размышляя над событиями последнего времени в Кении: почему здесь все не ладится, все разваливается? Он никогда не предполагал, что придет день и его уволят со службы… Мало того, что уволят, — заменят его чернокожим! Стыд и позор! И жена смотрит на него такими глазами. «Я напишу ей! Напишу всему миру!» — эта идея овладела им с непреодолимой силой. Он вытащил блокнот и стал лихорадочно писать. Воодушевление преобразило его… Лампочка в машине едва освещала страницы, но он не замечал этого. Мысли роились в голове, с трудом находя себе выход. Он был безжалостен к себе, к своей жизни и в то же время пытался оправдаться перед женой, перед всем миром.
«…Я знаю, ты заметила, как я дрогнул перед этим лицом. Ты ничего не сказала, потому что боялась меня обидеть. Но в душе ты смеялась надо мной все последнее время. Разве не так? Не отрицай. Я видел это в твоих глазах. Я знаю, ты считаешь меня неудачником. Я не сумел подняться выше старшего окружного комиссара. Африка погубила меня, я не имел здесь шанса выдвинуться, поверь. О, не гляди на меня так своими голубыми глазами — я не лгу. Ты можешь, конечно, сказать, что у каждого человека бывают взлеты и падения.
О’кэй! Но ко мне это не подходит. К нам это не подходит. О каких взлетах здесь может быть речь?! Как я устал, если б ты знала…»
Он остановился и перечитал написанное. Перевернул страничку. Воодушевление то покидало его, то подступало волнами. Его рука двигалась слишком медленно, чтобы успевать за этими волнами.
«…Что-то шло не так в моей жизни. Почему? — спрашиваю я себя все время. Что-то не так было с нами, с нашим треклятым капиталом, с нашими знаниями об этой стране, с нашей христианской цивилизацией, которой предназначено было „открыть“ Черный континент и „водворить“ его на сцену истории. Я играл положенную мне роль. Разве дело в продвижении по службе? Или в каких-то „взлетах и падениях“? Было много минут отчаяния. Я помню все хижины, которые мы сожгли. С самого начала я спрашивал себя: должен ли я был пасть так низко? Вся моя деятельность свелась к сжиганию хижин — завтра сжечь больше, чем сегодня! Моя жизнь непременно должна была зайти в тупик. Нам не следовало давать волю своим атавистическим инстинктам и в ярости разрушать то, что годами, десятилетиями создавалось многими поколениями людей. Когда я достиг крайней степени отчаяния, я встретился с тем человеком — нашим шамба-боем. Помнишь его? Того, который отверг в последний раз мои подарки и скрылся, видимо, убежал в лес. Он стоял недавно среди нас, в штабе, с презрительной усмешкой на лице, словно… сам дьявол! Рабской покорности, как в прежнее время, не было и в помине. Он произвел на меня странное впечатление — я вспомнил твою печаль по поводу его исчезновения и весь вскипел гневом… Я почувствовал необъяснимую ярость, какой у меня никогда еще не было… Я не мог вынести его наглой усмешки. Я встал и плюнул ему в рожу… А он? Он, ничуть не смутившись, продолжал смотреть на меня высокомерным пристальным взглядом, даже когда вытирал с лица мой плевок. Не удивительно, что я не могу вспомнить, как звали его раньше, — ведь я никогда не знал его имени. А ты? Я только помню, что он был высокий, и помню ненависть в его глазах — тогда, у нас в штабе. Я боялся его. Ты можешь поверить? Я — и боюсь чернокожего! Боюсь своего слуги! Что произошло потом, я не могу вспомнить, не могу объяснить… Я был вне себя! Помню только его физиономию. Ночью, утром я вижу эту его ухмылку: презрение и высокомерное безразличие… Он не признался ни в чем. Я дал команду, и его отвели в лес. И все…»
Он писал в ярости. Образы, видения всплывали, сталкивались, растворялись в его горячечном мозгу, словно бы ему осталось жить всего несколько дней, — и он хотел душевного очищения, как в исповеди перед казнью. Он дрожал мелкой дрожью, но еще владел собой…
«…Я пишу это тебе. Я один в лесу, во всем мире. Я хочу начать с тобой новую жизнь в Англии, после того как мы скажем: „Прощай, Африка!“…»
Он вдруг осознал, что сидит голый и дрожит от холода. Ему стало стыдно за свою наготу, и он поспешно оделся. Но теперь он уже не мог продолжать свою исповедь и боялся перечитать написанное. Он был почти трезв, но все еще опьянен перспективой посвятить остаток жизни ей, своей жене.