— Вы не считаетесь с моментом. Правда, крестьяне настроены фанатично, но… Вы уже послали агитаторов по уезду, крестьяне не идут на город, японцы нейтралитетствуют… Правда!.. Вершинин пусть даже бронепоезд задержит, и все же восстания у нас не будет.
— Это демагогия!..
— Прошу слова!
— Товарищи!
Пеклеванов поднялся, вытащил из портфеля бумажку и, краснея, прочитал:
— Разрешите огласить следующее: «По постановлению Совета народных комиссаров Сибири восстание назначено на двенадцать часов дня шестнадцатого сентября девятнадцатого года. Начальный пункт восстания — казармы артиллерийского дивизиона… По сигналу… Совет народных…»
Уходя, коротконогий человек сказал Пеклеванову:
— За нами следят! Вы осторожнее… И матроса напрасно в уезд командировали.
— А что?
— Взболтанный человек, бог знает чего может наговорить! Надо людей сейчас осмотрительно выбирать.
— Мужиков он знает хорошо, — сказал Пеклеванов.
— Мужиков никто не знает… На митинг поедете?
— Куда?
— Судостроительный завод. Рабочие хотят вас видеть.
Пеклеванов покраснел.
Коротконогий подошел к нему вплотную и тихо, в лицо, сказал:
— Мне вас жалко. А без вас они выступать не хотят. Не верят они словам, в человека уверить хотят. Следят… контрразведка… Расстреляют при поимке, — а видеть хотят. Дескать, с нами ли? Напрасно затеваете.
Пеклеванов вытер потный веснушчатый лоб, сунул маленькие руки в карманы короткополого пиджака и прошелся по комнате. Коротконогий следил за ним из-под выпуклых очков.
— Сентиментальность, — сказал Пеклеванов, — ничего не будет!
Коротконогий вздохнул.
— Как хотите. Значит, заехать за вами?
— Когда?
Пеклеванов покраснел сильнее и подумал:
«А он за себя трусит».
И от этой мысли совсем растерялся, даже руки задрожали:
— А хотя мне все равно. Когда хотите!
Вечером коротконогий подъехал к палисаднику и ждал. Через кустарник видна была его соломенная шляпа и усы, желтоватые, подстриженные, похожие на зубную щеточку. Фыркала лошадь.
Жена Пеклеванова плакала. У нее были острые зубы и очень румяное лицо, — слезы на нем были не нужны, неприятно их было видеть на розовых щеках и мягком подбородке.
— Измотал ты меня. Каждый день жду: арестуют… Бог знает… потом… Хоть бы одно!.. Не ходи!..
Она бегала по комнате, потом подскочила к двери и ухватилась за ручку, просила:
— Не пущу… Кто мне потом тебя возвратит, когда расстреляют? Ревком? Наплевать мне на них всех, идиотов!
— Маня! Ждет же Семенов.
— Мерзавец он и больше никто. Не пущу, тебе говорят, не хочу! Ну-у?..
Пеклеванов оглянулся, подошел к двери. Жена изогнулась туловищем, как тесина под ветром; на согнутой руке под мокрой кожей натянулись сухожилия.
Пеклеванов смущенно отошел к окну:
— Не понимаю я вас!..
— Не любишь ты никого… ни меня, ни себя, Илья. Не ходи!
Коротконогий хрипло проговорил с пролетки:
— Илья Герасимович, скоро? А то стемнеет, магазины запрут…
Пеклеванов тихо сказал:
— Позор, Маня! Что мне, как Подколесину, в окошко выпрыгнуть? Не могу же я отказаться: струсил, скажут.
— На смерть ведь! Не пущу.
Пеклеванов пригладил низенькие, жидкие волосенки.
— Придется…
Пошарив в карманах короткополого пиджака и криво улыбаясь, стал залезать на подоконник.
— Ерунда какая… Нельзя же так…
Жена закрыла лицо руками и, громко, будто нарочно, плача, выбежала из комнаты.
— Поехали? — спросил коротконогий. Вздохнул.
Пеклеванов подумал, что он слышал плач в домишке. Неловко сунулся в карман, но портсигара не оказалось. Возвращаться же было стыдно.
— Папирос у вас нету? — спросил он.
Никита Вершинин верхом на брюхастой, мохнатошерстой, как меделянская собака, лошади объезжал кустарники у железнодорожной насыпи.
Мужики лежали в кустах, курили, приготовлялись ждать долго. Пестрые пятна десятками, сотнями росли с обеих сторон насыпи, между разъездами — почти на десять верст.
Лошадь ленивая, вместо седла мешок. Ноги Вершинина болтались, и через плохо обернутую портянку сапог больно тер пятку.
— Баб чтоб не было, — говорил он.
Начальники отрядов вытягивались и бойко, точно успокаивая себя военной выправкой, спрашивали:
— Из городу, Никита Егорыч, ничего не слышно?
— Восстание там.
— А успехи-то как? Военны?
Вершинин бил каблуком лошадь в живот и, чувствуя в теле сонную усталость, отъезжал.
— Успехи, парень, хорошие. Главно — нам не подгадить!
Мужики, как на покосе, выстроились вдоль насыпи. Ждали.
Непонятно-незнакомо пустела насыпь. Последние дни один за другим уходили на восток эшелоны с беженцами, солдатами — японскими, американскими и русскими. Где-то перервалась нить, и людей отбросило в другую сторону. Бронепоезд № 14–69 носился один между станциями и не давал солдатам бросить все и бежать.
Партизанский штаб заседал в будке стрелочника. Стрелочник тоскливо стоял у трубки телефона и спрашивал станцию:
— Бронепоезд скоро?
Около него сидел со спокойным лицом партизан с револьвером и глядел в рот стрелочнику.
Васька Окорок подсмеивался над стрелочником:
— Мы тебя кашеваром сделаем. Ты не трусь! — И, указывая на телефон, сказал: — С луной, бают, в Питере-то большевики учены переговаривают?
— Ничо не поделаешь, коли правда.
Мужики вздохнули, поглядели на насыпь.