Ночью партизаны зажгли костры. Они горели огромным молочно-желтым пламенем, и так как подходить и подбрасывать дрова в костер было опасно, то кидали издали, и будто костры были широкие, величиной с крестьянские избы. Бронепоезд бежал среди этих костров и на пламя усиливал огонь пулеметов и орудий. Так по обеим сторонам дороги горели костры, и не видно было людей, а выстрелы из тайги походили на треск горевших сырых поленьев. Капитану казалось, что его тело, тяжелое, перетягивает один конец поезда, а он бежал на середину и думал, что машинист уйдет к партизанам, а в будке машиниста, что позади, отцепляют солдаты вагоны на ходу.
Капитан, стараясь казаться строгим, говорил:
— Патронов… того… не жалеть!..
И, утешая самого себя, кричал машинисту:
— Я говорю… не слышите, вам говорят!.. Не жалеть патронов!
И, отвернувшись, тихо смеялся за дверями и тряс левой рукой.
— Главное, капитан… стереотипные фразы… «Патронов не жалеть!..»
Капитан схватил винтовку и попробовал сам стрелять в темноту, но вспомнил, что начальник нужен как распорядитель, а не как боевая единица. Пощупал бритый подбородок и подумал торопливо:
«А на что я нужен?»
Но тут:
«Хорошо бы капитану влюбиться… бороду завести в пол-аршина!.. Генеральская дочь… карьера… Не смей!..»
Капитан побежал на середину поезда.
— Не смей без приказания!
Бронепоезд без приказания капитана метался от моста — маленького деревянного мостика через речонку, которого почему-то не могли взорвать партизаны, — и за будку стрелочника, но уже все ближе навстречу, как плоскости двух винтов, ползли бревна по рельсам, а за бревнами мужики.
В бревна били пули, навстречу им стреляли мужики.
Бронепоезд, слепой, боясь оступиться, шел грудью на пули, а за стенками из стали уже перебегали из вагона в вагон солдаты, менялись местами, работая не у своих аппаратов, вытирая потные груди, и говорили:
— Прости ты, господи! Пропали…
Незеласову было страшно показаться к машинисту. И, как за стальными стенками, перебегали с места на место мысли, и когда нужно было приказать что-нибудь нужное, капитан бранился:
— Сволочи!..
И, однако, нужного слова не находилось. Казалось, оно дрожит в мускулах ног, в локтях рук, покрытых гусиной кожей… и нет!
Капитан прибежал в свое купе. Коричневый щенок спал клубком на кровати.
Капитан замахал рукой:
— Говорил… ни снарядов, ни жалости!.. А тут сволочи… сволочи…
Он потоптался на одном месте, хлопнул ладонью по подушке, щенок отскочил, раскрыл рот и запищал тихо. Капитан наклонился к нему и послушал.
— И-и-и!.. — пищал щенок.
Капитан схватил его, сунул подмышку и с ним побежал по вагонам.
Солдаты не оглядывались на капитана. Его знакомая широкая, но плоская фигура, казавшаяся сейчас какой-то прозрачной, пробегала с тихим визгом. И солдатам казалось, что визжит не щенок, а капитан. И не удивляло то, что визжит капитан.
Но визжал щенок, слабо царапая мягкими лапами френч капитана.
Так же, не утихая, седьмой час подряд били пулеметы в траву, в деревья, в темноту, в отражавшиеся у костра камни, и непонятно было, почему партизаны стреляют в стальную броню вагонов, зная, что не пробьет ее пулей.
Капитан чувствовал усталость, когда дотрагивался до головы. Тесно жали ноги сухие и жесткие, точно из дерева, сапоги.
Крутился потолок, гнулись стены, пахло горелым мясом, — откуда, почему? И гудел, не переставая, паровоз:
— А-у-о-е-е-и…
Мужики прибывали и прибывали. Они оставляли в лесу телеги с женами и по тропам выходили с ружьями на плечах на опушку. Отсюда ползли к насыпи и окапывались.
Бабы, причитая, встречали раненых и увозили их домой. Раненые, которые посильнее, ругали баб, а тяжело раненные, подпрыгивая на тряских телегах, раскрывали воздуху и опадавшему листу свои сухие, потрескавшиеся губы. Листы присыхали к колесам телег, вымазанных кровью.
Рябая маленькая старуха с ковшом святой воды ходила по опушке и с уголька обрызгивала идущих. Они ползли, сворачивали к ней и проползали тихо, похожие на стадо сытых, возвращающихся с поля овец.
Вершинин на телеге за будкой стрелочника слушал донесения, которые читал ему толстый секретарь.
Васька Окорок шепнул боязливо:
— Страшно, Никита Егорыч!
— Чего? — хрипло спросил Вершинин.
— Народу-то темень!
— Тебе что, ты не конокрад. Известно — мир!..
Васька после смерти китайца ходил съежившись и глядел всем в лицо с вялой, виноватой улыбочкой.
— Тихо идут-то, Никита Егорыч: у меня внутри неладно.
— А ты молчи — и пройдет!
Знобов сказал:
— Кою ночь не спим, а ты, Васька, рыжий, а рыжие-то, парень, счастья не приносят. Примета!
Васька тихо вздохнул:
— В какой-то стране, бают, рыжих в солдаты не берут. А я царю-то, почесть, семь лет служил — четыре года на действительной да три на германской.
— Хорошо мост-то не подняли… — сказал Знобов.
— Чего? — спросил Васька.
— Как бы повели на город бронепоезд-то? Даже шпал не хотели разбирать, а тут тебе мост. Омраченье!..
Васька уткнул курчавую голову в плечи и поднял воротник.
— Жалко мне, Знобов, китайца-то! А думаю — в рай он уйдет: за крестьянскую веру пострадал.
— А дурак ты, Васька.
— Чего?
— В бога веруешь.
— А ты нет?
— Никаких!..