Орлов был подозрителен и туго поддавался на протекцию. Но все же Нине Георгиевне удавалось иногда проводить кое-какие дельца, а одно или два даже крупных. Делала она это совершенно бескорыстно, без всякого куртажа, единственно для того, чтобы все восхищались не только ее красотой, но и властью. Красива она была весьма условно. Знаменитые белки ее с черно-матовыми зрачками, в обрамлении чересчур длинных ресниц, которые она даже подстригала, действительно могли ошарашить не только ленивого к впечатлениям Орлова. Его, пожалуй, раздразнили не столько белки Нины, сколько ее гибкая худоба, кошачья подвижность, многообещающая вкрадчивость всех ее жестов.
На чашку чая к Нине Георгиевне собиралась самая разнообразная публика. Воротилы тифлисского отделения Всероссийского союза городов и земского союза, начальники и служащие тыловых частей армии, гастролеры из центра, налетавшие в Тифлис по всевозможным делам, крупные местные спекулянты и поставщики на армию считали небесполезным для себя посещать салон Нины Георгиевны, где всегда можно было встретить нужного человека, разузнать последние новости, завести необходимые знакомства.
По натуре Нина Георгиевна была слишком артистична, чтобы удовлетвориться такого рода публикой. Она дружила также с представителями искусства и литературы. У нее бывали издатели и редакторы местных газет, профессора консерватории, артисты и артистки, наконец, у нее бывал идол тифлисских дам, автор фривольных песенок на собственные слова, выступавший в костюме и под гримом Пьеро, гвоздь всех концертов на чашке чая — Вертинский.
Конечно, заезжие фронтовики были желанными гостями в салоне Нины Георгиевны.
На приемах гостям предоставлялись все три передних комнаты особняка: длинная, в пять окон, увешанная коврами и заставленная оттоманками гостиная, столовая с балконом и даже половина спальни, — вторая половина, где стояла кровать, была отгорожена пестрыми паласами.
Сегодняшнее собрание было особенно оживленным. Вести об удачном наступлении генерала Арбатова и о начале наступления генерала Буроклыкова просачивались в город раньше опубликования телеграмм. Каждое известие о наступлении создавало в тылу необыкновенно приподнятое настроение. Мгновенно приходила в движение вся грузная тыловая машина. Интенданты, подрядчики заполняли центральные улицы и кафе, толпились на тротуарах и в скверах, предлагая никому не нужные, а часто и несуществующие товары. Все нужное — кожа, мука, крупа, соль, сахар, рис — давно исчезло с рынка, было продано или спрятано, и владельцы этих товаров сидели в своих лавках и конторах, по большей части имеющих совсем не соответствующие товару вывески часовых магазинов, кондитерских, просто восточных лавок, и ждали, когда к ним придут. На улицах слышались фразы: «Два вагона каустической соды», «Вагон вермишели», «Вагон лаврового листа». Потные, возбужденные фигурки спекулянтов в пальто клеш, синих брюках и рыжих ботинках сновали взад и вперед, ловили друг друга, толпились на перекрестках, выводили цифры в блокнотах, уверяли друг друга в счастливых сделках, приглашали друг друга в кафе, с тайной надеждой выпить оранжад или проглотить мороженое за счет приглашенного. Те из них, у кого были в руках кончики хвостика, ведущего к какому-нибудь интенданту, строили непроницаемые физиономии, горя желанием выболтать новости: «Новая победа! Наступление!» — «На Константинополь?» — «На что вам Константинополь?! На Багдад! Через неделю там будем». Необычайная воинственность охватывала всю эту нечисть тыла. То и дело слышалось: «Ну и колошматим же мы турок!», «Всыпали по первое число!», «Куда им против нас!». По мостовым неслись автомобили с расфранченными военными тыловиками, вперемежку с сестрами в развевающихся свежих апостольниках
[18], мчались дельцы на лихачах с Эриванской площади и обратно, со всех сторон неслась музыка марша «Под звуки лихих трубачей». Музыке подпевали, подсвистывали, подмаршировывали. Особенно нравилось вот это место песенки: «А там, приподняв занавеску, две пары таинственных глаз…»Чем ближе к вечеру, тем более усиливался угар. Кое-где в городских духанах, в двух шагах от центра, уже заказывались шашлыки и лилось кахетинское. Военное возбуждение усиливалось винным. Уже были сумерки, когда сквозь беснующийся в пафосе наступления город прошла рота обглоданных ветром и зноем солдат, в наскоро подправленных и подчищенных гимнастерках, только что, очевидно, пришедшая с фронта, откуда-нибудь из-под Эрзерума, кое-как пополненная и вновь гонимая на вокзал, в теплушки, на новый фронт, в Персию.
Измученные злые глаза солдат косились с мостовой на усеянные разодетой толпой тротуары и освещенные окна кафе. Молоденький щеголеватый офицерик, из прапорщиков, шедший впереди солдат, наоборот, гарцевал, хотя и не был верхом, перед улицей, перемигивался с женщинами и чуть не вымаливал глазами напутственного на подвиг привета. Но улица старалась не замечать хмурых, настороженных лиц солдат, а потому не замечала и офицерика.