— Все ли командиры думают так? Теперь перейдем к солдату. Чем побеждает солдат? Верой, повиновением, порядком. Веруй не в бога, а в себя! Повинуйся не страху, а командиру. Держись не дурости, а дисциплины. В себя наш солдат верит, потому что верит в советскую власть и Коммунистическую партию. Повинуется приказаниям потому, что верит своим командирам. Что касается порядка…
— Эй! Конноармеец! — закричал он, вдруг распахивая окно. — Не видишь, туча идет? Что приказывает порядок? Овес под дождем — прикрой. Привезешь мокрый, сгноишь.
— Сгноим, — послышался голос возницы.
— Ну так прикрой.
— Да нечем. Разве шинелью? Да ведь сам будешь ругаться: скажешь, дали тебе тело прикрывать, а ты — овес…
— Не буду, — сказал, смеясь, Пархоменко, захлопывая окно. — Беда, братцы, с овсом. Кулак не только овес держит — скупает и прячет. Значит, паны и Махно инструкции ему соответствующие перебросили. Спасибо, беднота деревенская не зевает, следит за кулаком…
— Вчера опять семнадцать ям с зерном открыли, — сказал Ламычев. — Что, товарищ комдив, лекция окончена? Там бежавшие из житомирской тюрьмы пришли записаться в дивизию. Может, поговорите?
Командиры вышли на крыльцо, закурили. С юга шла темная охватывающая полнеба туча. Ветра еще не было. Верхние ветви деревьев стряхивали на высокую траву и остатки костра большие капли недавно прошедшего дождя. Кони мотали головами, тонко звякая уздечками.
— Идет, окаянная! — глядя сердито на тучу, сказал Ламычев. — С подвозом плохо, с атакой плохо…
— Только то хорошо, — проговорил Пархоменко, вскакивая в седло, — что польские самолеты летать не могут, а то бы они давно разглядели, куда мы пробрались, сорвали бы, пожалуй, и внезапность нашей атаки. Патроны бойцам розданы, Ламычев?
— Норма. И сверх нормы! Такая «сверх», что ни в одной дивизии нету, — самодовольно ответил Ламычев. — Ты, Александр Яковлевич, с Ламычевым не пропадешь.
Не успели всадники тронуть коней, как увидели, что из лесу выходят беженцы. Их окружали конноармейцы, комиссары, ординарцы, санитары. Много они встречали лохмотьев и горя, но эти полосатые тиковые рубища, забрызганные кровью убитых, с засохшими следами панских сапог, эти впавшие глаза с белками неподвижными, точно латунными, — все это кричало о небывалых муках, о злобе чудовищной.
Пархоменко спрыгнул с коня.
— Прошу, кто сможет, расскажите: откуда и как вырвались от панов? Что думает народ на Западной Украине, если кто там был?
— Ждут, ждут! — раздались голоса. — Я был, я!.. Не польская там земля! Народ ждет друзей с России и Украины!..
Худой, высокий, с русыми мокрыми волосами кричал торопливо:
— Отправляют нас они в тыл. Погрузили в теплушки. Били, били, будто мы стадо, которое дверей не понимает. Потом привесили замки. Ну, тогда и говорим мы между собой…
Он протянул вперед неумело забинтованную грязной тряпкой руку, точно показывая на этой руке всем то горе, о котором не говорили тогда между собой. Сосед его, широкоплечий, с лицом, покрытым заматерелыми складками страданий, разъяснил:
— Решили мы: пора пленным бежать.
И он вздохнул, принимая в себя запах родных полей и родного войска, окружавшего его.
— Бежать решили, — подтвердил русый и опять взмахнул рукой. — Сорвали мы доски у пола в вагоне, товарищи, и на ходу кинулись между колесами. Навсегда — так навсегда расставаться с Маланьей, а войну будем продолжать.
Многие при прыжке получили ушибы, а русому покалечило пальцы. Тогда приятель его, тот, что с обширными ноздрями, ампутировал ему пальцы осколком косы.
Закончив рассказ о бегстве, русый заявил от имени всех, что они желают вступить добровольцами в Конармию.
— Коней не хватает, хлопцы, — сказал растроганно Пархоменко. — Придется обождать, пока коня у пана отобьем. А твоя как фамилия, забинтованный? Тебя в лазарет надо.
Забинтованный, не веря, что для его стремления не найдется седла, закричал:
— Левую-то не отрезало, товарищ командующий! Левой буду стрелять пана! А фамилия моя Снегирев! И во многих армиях укажу знакомых коммунистов, которые считают меня на полной платформе.
Лекпом подошел к русому. Тот сел на влажную мягкую землю. Пока лекпом перевязывал ему рану, русый, не обращая внимания на боль, кричал в хмурившееся все больше и больше лицо Пархоменко:
— В Житомире капиталисты все собрались! Из Америки, Германии, Франции, Англии, не считая Польшу!.. Товарищ комдив! Прошу пустить меня в передних рядах на тех международных грабителей!..
Пархоменко сказал Ламычеву:
— Его направить в восемьдесят первый полк. И выдать коня. Остальных — по другим частям. Кто не в состоянии обнажить шашку, пусть выступает на митинге. За все мучения пролетариата плохо скоро будет пану!
Пархоменко поехал дальше. Фома Бондарь задержался. Он подозвал журналиста из газеты и, указывая на беженцев, сказал: