Виновность его была несомненна; никаких смягчающих вину обстоятельств быть не могло; следовательно, судебный процесс являлся пустой формальностью. В данном случае и ввиду преследуемой им цели командир счел нужным, однако, отступить от общего правила и приступить к более обстоятельному допросу в надежде, что осужденный, быть может, сообщит какую-нибудь ценную информацию.
Но все было напрасно. Неизвестный упорно молчал и не пожелал дать никаких сведений ни относительно себя, ни относительно своих сообщников.
Он оставался все время бесстрастным и спокойным с примесью какого-то особенного чувства достоинства. Этот человек, не умевший жить хорошо, хотел достойно умереть.
Только одно, по-видимому, поначалу стесняло его — это чрезвычайная вежливость и обходительность капитана. Но мало-помалу он освоился и сам стал держать себя как человек светский, умеющий свободно владеть собой там, где все обусловлено строжайшим этикетом и где на все есть определенные правила поведения. Казалось, он чувствовал себя равным с судьями.
Это не ускользнуло от наблюдательности барона де Вальпре и его штаба. Все поняли и почувствовали, что этот человек в грубой матросской фуфайке и штанах был из привилегированных, и хотя опустился на дно, тем не менее окончательно еще не огрубел. С ним нельзя было обращаться как с заурядным преступником. И как знать, быть может, затронув известные струны, обратившись к известным чувствам его души, можно было добиться от него некоторых признаний и разоблачений?!
Правда, задача эта оказалась нелегкой.
Обычный преступник, прельстившись заманчивой надеждой, что пощадят его жизнь, мог бы, пожалуй, выдать тайны ассоциации, уничтожение которой сделалось теперь целью жизни командира «Молнии». Но спасенный, казалось, наоборот, искал смерти; с ним следовало обращаться гораздо дипломатичнее.
Хотя командир де Вальпре был еще молод, но он обладал удивительным даром слова, вдохновлялся не риторическими приемами, а человеческими чувствами и, главным образом, вопросами чести.
Пират, еще не вполне оправившийся, употреблял все усилия, чтобы не упасть, но он был слаб и с трудом удерживался на ногах.
— Сядьте! — ласково обратился к нему командир. — Но, бога ради, отвечайте на вопросы, которые я буду задавать вам. Нам известно, откуда вы, но, увы, мы не знаем, кто вы! А это для нас особенно важно!
— Судите меня!.. И казните! Но я ничего не скажу! — проговорил наконец пленник слегка глухим голосом, но с той особой интонацией, какую имеют только парижане.
Офицеры переглянулись, с прискорбным удивлением признав в этом разбойнике француза. Им хотелось бы, ради чести флага своей страны, чтобы этот человек принадлежал к другой нации.
— Я ничего не скажу! — повторил он. — Я поклялся… честью!..
— Честью? — сказал командир. — И это вы и ваши единомышленники во имя чести совершаете те злодеяния, свидетелями которых мы были?.. Вы ссылаетесь на честь, когда я, во имя человечества и человеколюбия, заклинаю вас сказать мне правду!
— Это человечество отвергло меня… а что я ему сделал? Это человеколюбие было беспощадно ко мне… за опрометчивый шаг, — и я скатился на дно и теперь искупаю свою вину! Я ничего не прошу; я в ваших руках… будьте же великодушны, господа, избавьте меня без дальнейших околичностей от этой жизни, которая мне в тягость!
— Вы хотите умереть? Я, конечно, ничего не могу изменить в приговоре, который будет в свое время приведен в исполнение. Но раз вы заговорили об искуплении, то пусть же эта ваша смерть, которую вы призываете, будет полезна тем, против кого вы шли, кого вы губили безвинно! Исправьте хоть отчасти те несчастья, причиной которых вы являлись; загладьте хоть чем-нибудь те грехи, что лежат на вашей совести! Мы не жаждем отмщения, но мы являемся борцами за слабых и беззащитных; мы не имеем в виду расплаты и возмездия, мы хотим только помешать совершать злодеяния.
— Разве вы не понимаете, что существует солидарность среди нас, отверженных, солидарность даже более прочная, чем солидарность в добродетели?! Это солидарность в преступности, потому что ничто так не сплачивает людей, как соучастие в злодеяниях!
— А что дает вам эта солидарность? Что вам в ней? Неужели всякий возврат к чести невозможен? Разве жизнь, посвященная отныне добру, не может искупить прошлого?
— О, — возразил допрашиваемый, — мне так мало времени остается жить!
— Как вы это можете знать?
— Так как я неспособен на подлость и предательство и купить себе жизнь ценой последнего не соглашусь, то отлично знаю ожидающий меня конец!