— Сейчас придут… Один остался там… для прикрытия… Ну, влипли! Перед самым концом нарвались на егерей… Думали, просочимся… Черта с два!..
И, лязгнув зубами, он почти жалобно простонал:
— Хо-а-дно…
Его отнесли в кубрик, а следом за ним, спотыкаясь о подводные камни и неся на вытянутых руках оружие и раненых, подходили к «охотнику» остальные. Их посиневшие, распухшие от мороза руки цеплялись за борт катера, и разведчики тяжело переваливались на палубу, оставляя на чистых досках следы грязи и крови.
Их было тринадцать. Один, четырнадцатый, остался в сопках и продолжал вести неравный бой.
Разведчики в нетерпении топтались на корме катера, прислушиваясь к эху, которое доносило грохот взрывов и затяжное пулеметное клюканье.
На палубе слышались возбужденные голоса:
— Короткими бьет, патроны жалеет…
— Я ему, братцы, успел два диска свои отдать…
— Прорвется, он парень бывалый…
— Это как сказать, пуля не разбирает…
— Ага, длинную выпустил…
— Видать, прижали его, сволочи…
— Ничего, он тоже не в дровах найденный: прорвется!..
— Эх, черт возьми, я пойду к нему…
— Стой, дурак: ему и без тебя тошно…
Все ждали.
Стрельба медленно, но упрямо приближалась к бухте. Четырнадцатый задержал егерей на подступах к фиорду и, навязав им неравный бой, теперь пробивал себе дорогу к морю!..
И вдруг наступила тишина. Сначала никто не хотел ей верить. Казалось, огласись скалы прежним громом боя, и все разом вздохнули бы, облегченно и радостно. Но над фиордом стояла тишина — настороженная, давящая, заунывная.
— Всё! Погиб, — сказал мичман.
Тогда один разведчик подскочил к борту и, бешено дернув затвор автомата, высадил вверх целый диск трассирующих пуль — огненной лентой вытянулась трасса вдоль серебристой долины.
— Костя-а-а! — закричал он. — Никоно-о-ов!..
Скалы молчали. Только сонно шумели ручьи, волны с тихим шорохом перебирали на отмели гальку да шумели на ветру голые сучья кочкарника…
К Вахтангу, чуть пошатываясь, подошел разведчик в сером ватнике, с покоробленными от сырости полевыми погонами офицера. Это был командир группы — лейтенант Ярцев.
Потрогав забинтованную голову, покрытую ржавыми пятнами крови, он глухо сказал:
— Можно отходить… Сержант Никонов прикрыл отход!..
«Я не смертник!..»
В такие моменты лучше всего думать о постороннем.
Но послушай-ка, приятель: что ты можешь назвать посторонним? Ведь эта жухлая травинка, что качается у тебя перед глазами, — разве она еще не принадлежит тебе? А эти горы, с которых несутся бешеные мутные ручьи, — ты еще вчера пил из них ледяную воду. А там, за тобою, совсем рядом, шумит твое море, — ты столько раз пропадал в его просторах и снова возвращался обратно…
Было тихо и грустно.
— Эй, немец! — вдруг крикнул Никонов со злостью. — Ну, иди сюда… где ты застрял там?..
В ответ несколько длинных очередей, скрещиваясь над его головою, прошлись и разошлись, треща и присвистывая. Послышался лай собак. «Собаки, — подумал сержант, — это, пожалуй, хуже…»
Порыв ветра качнул перед ним одинокий стебель травы, Никонов осторожно протянул руку, сорвал и куснул горький стебелек. Ему почему-то захотелось делать сейчас самые простые вещи… Хотелось бы посидеть за добротным столом, выкурить хорошую папиросу, поговорить по телефону или же просто полежать на мягкой постели…
Никонов дожевал травинку до конца и вдруг вспомнил, что там, на Большой земле, в связке его документов осталась одна фотография: Аглая, такая милая и такая юная, сидит в белом платье на ворохе сена и грызет соломинку. Когда это было? Да совсем недавно. Они снимали дачу под Петергофом, он приехал к жене в отпуск, и, кажется, именно тогда они ждали ребенка…
«Семь… девять… одиннадцать… пятнадцать», — он на ощупь пересчитал патроны: негусто. Правда, есть еще одна граната-лимонка страшной разрывной силы, а сбоку на поясе — широкий неразлучный кинжал.
Светало…
Да-а, на этот раз, кажется, ему не выбраться отсюда живым. Когда сержант услышал приглушенный рокот моторов уходящего «охотника» и понял, что теперь товарищи будут живы, он вздохнул. Вздохнул так облегченно и радостно, как хотели вздохнуть те тринадцать, что ждали его.
В этот момент разведчик ощутил всем сердцем величие скупого мужественного слова «долг» и одновременно с этим почувствовал тревожное беспокойство. Раньше ему казалось: лишь бы прикрыть отход, а погибнуть будет легко и не страшно.
Но сейчас, когда он остался один на один — «баш на баш», как говорят матросы, — со своей смертью, ему сделалось не по себе. Это был даже не страх, а лишь неистовое желание жить, которое заставляло его пригибать голову под свистом пуль, плотнее вжиматься в землю.
Жить! Вот именно сейчас, когда все дороги к жизни были отрезаны: впереди — взвод горных егерей, позади — крутой обрыв в море.
Никонов обложился камнями, еще ниже надвинул на лоб каску. В узкую щель между кварцевыми плитами вставил ствол автомата.
Хотелось курить. Взяв в зубы трубку, Никонов долго сосал ее, глубоко втягивая небритые щеки, исцарапанные колючим кустарником. Но даже от одного только запаха прогоревшей махорки закружилась голова.