Феропонт Тимченко сидел рядом с рабочими цеха и противоречивые, сложные чувства владели его душой. В серьёзность этого собрания он не верил. Говори не говори — всё равно будет так, как решило начальство. Но после выступления Гостева ему подумалось, что решение руководства завода далеко не всесильно. Выполнение плана зависит оттого, как будет цех работать эти дополнительные полсмены: всерьёз, с полной отдачей энергии, или вполсилы. Здесь приказ утрачивает своё могущество и наиболее действенными указываются другие чувства, с которыми следовало обращаться бережно, уважительно.
Может, и от его личного решения, от его желания помочь товарищам тоже что-то зависит? Собрание вдруг перестало казаться формальностью, которую требовалось отбыть, чтобы поставить «галочку». Дело здесь не в собрании, а в выводах, которые делал для себя каждый из этих токарей, фрезеровщиков, разметчиков, слесарей…
И обидно как-то стало, что сам он ещё не имеет права выступить и сказать своё слово, потому что от него, ученика, пока что ничего не зависело и такое выступление показалось бы смешным, особенно после злосчастного случая с бородой.
Теперь ощущение причастности к большому государственному делу, чувство, над которым он ещё несколько дней назад от души посмеялся бы, стало серьёзным и важным. Осознавать это было несколько странно, но приятно, и подумалось ему, что без этого чувства ответственности каждого рабочего за дела всего государства едва ли было бы возможно выиграть войну, или выполнить пятилетки, или запустить ракету на Венеру.
С прошлым его представлением о своём пребывании на заводе ради производственного стажа это как-то не очень вязалось. Но сейчас Феропонта подобное обстоятельство не волновало. Наоборот, грудь его, как тёплая волна, наполнило удивительно радостное ощущение важности и целесообразности своего существования на свете.
А тем временем Савкин въедался Гостеву в печёнки, Требуя немедленной замены двух старых станков, которые, по его мнению, срывали ритм обработки деталей. Большой план терял свой романтический ореол, приземлялся, дробясь на сотни маленьких, конкретных дел, выраженных в сроках, в запасах материалов, в инструментах.
— Я предлагаю записать так. — Старый Бородай подошёл к столу, встал, улыбнулся в свои жёлтые усы. Профсоюзное собрание принимает план руководства цеха со всеми поправками и добавлениями, что были высказаны здесь товарищами. Только если кому кажется, что всё это легко и просто, то пусть лучше не берётся, а сразу скажет. Трудно будет! Но неужто мы не знаем, товарищи, что в жизни нашей самые важные минуты именно те, когда нам трудно, и мы этим трудностям скручиваем рога. В такие минуты по-настоящему осознаёшь себя человеком и чувствуешь ответственность за коммунизм.
Феропонт усмехнулся: не много ли на себя берёт этот усатый дядя? Ответственность за коммунизм! Куда хватил! Громкие газетные словечки. Только почему-то на рабочем собрании они прозвучали совсем иначе и не показались банальными. Может, только здесь, на собрании, а дома он, вспомнив об этом, вдосталь посмеётся?
— Голосуем, товарищи! — сказал Лука Лихобор. — Кто за план, разработанный руководством цеха, прошу поднять руки.
«А я? Имею право голосовать или нет?» — спросил себя Феропонт и, не найдя ответа, смутился, попробовал было поднять руку, но тут же опустил, потом снова поднял.
— Ты что рукой размахиваешь, Феропонт? — спросил Лихобор, и взгляды всех обратились к парню,
— Я не размахиваю, — залившись пунцовой краской смущения, ответил Феропонт. — Я просто не знаю, имею я право голосовать или нет?
— Имеешь, — определил Бородай. — Тебе тоже этот план делать.
— Так ты «за» или «против»? — спросил Лихобор.
— Я — «за», — решил Феропонт и будто поставил точку, утвердив решение рабочих сорок первого цеха.
На другой день, в субботу, Лука Лихобор, как всегда, появился в госпитале. На дворе уже стоял сентябрь. Осень тронула листья лип и каштанов своим расплавленным холодным золотом. Сосны в бору, где стояли корпуса инвалидов, готовились к зиме, густыми тяжёлыми стали тёмно-зелёные могучие лапы ветвей.
Подходя к корпусу, Лука оглянулся: серенькие, грустные, опускались на землю сумерки. Где-то в глубине души надеялся увидеть Майолу, должна же она вернуться, и не увидел. От этого не то чтобы заболело сердце, а вдруг как-то всё стало хмурым и неласковым: и чёрно-зелёная хвоя, и невысокие, сиротливые бараки, истерзанные осенним злым ветром, и низкое, набухшее сизыми тучами, неприветливое небо.
Лука принёс отцу в подарок фотографию нового самолёта.
— Красавец! — с гордостью, так, словно ему было доверено выпустить в первый полёт эту машину, сказал старик.
— Покажи и мне, — попросил лётчик, который занял недавно освободившуюся койку. Он долго смотрел на фотографию из рук Луки и вдруг заплакал, горькие слёзы катились по небритым щекам, как мелкие осенние дождевые капли, а лётчик просто не замечал их, лишь часто моргал мокрыми ресницами, не отрывая взгляда от серебряного чуда.