Я перебрался на кухню и там на подоконнике расположил свое хозяйство: бумагу, ножницы, клей, причиндалы всякие. В то утро я мастерил самолет. Мы, мальчишки, тогда очень увлекались авиацией. Как теперешние мальчишки увлекаются ракетами. Тогда беспосадочные перелеты над сушей и морем вызывали не меньше восторга, чем нынешние витки космонавтов, а имя Чкалова было так же чтимо, как теперь имя Гагарина.
Из ватманской бумаги, которую мама приносила с завода (она работала чертежницей), можно было склеить отличный самолет: крылья, киль, фюзеляж — все как полагается. Главное, такой самолет летал. Прилепить к его носу хлебный мякиш для тяжести, взобраться на шестой этаж, открыть форточку на лестничной площадке, легко подтолкнуть — и самолет, полого снижаясь, слегка покачиваясь на ветру, спланирует в самый конец двора.
Успей лишь попрытче сбежать вниз, а то не ровен час кто-нибудь унесет модель, либо, соблазнившись мякишем, сожрет его дворовая собака.
Мой новый самолет был почти готов. Он стоял на подоконнике, опершись на две спички, распластав широкие крылья, нацелясь вдаль острым носом. Пилот, вероятно, уже в кабине. Приборы в порядке. На взлетной полосе сигналят старт. «Контакт?» — «Есть контакт!» Взревел мотор…
Мне нетрудно было вообразить все это. Близ подоконника, на кухонном столе, натужно и грозно ревел примус. От него несло керосином. На примусе стояла кастрюля, до половины прикрытая крышкой, — большая кастрюля, должно быть, мама варила обед на два дня.
В коридоре послышались влажные всплески, скрежет таза. Спиною мама приближалась к двери. Добравшись до порога, она слегка распрямилась, в бараний рог скрутила тряпку, отжала мутную воду, обернулась.
Ноги ее были босы, полы застиранного ситцевого халатика подоткнуты, темные пряди волос смешно и длинно свисали на лоб. Она откинула их локтем, и тогда появились глаза: тоже темные, как и волосы, но волосы тускло темны, а глаза темны ярко, и они такие большущие, эти глаза, что даже удивительно, как им хватает места на маленьком худощавом смуглом лице. Сверх того, они еще умеют отчаянно расширяться — брови вразлет, ресницы вразлет…
— Санька, — сказала она, глянув мне под ноги, — я только что здесь вымыла, а ты опять…
На полу, у подоконника, валялись обрезки бумаги. Это я настриг, пока делал самолет. Ну и что же, долго ли собрать? Сам и соберу.
Я нагнулся и стал подбирать бумажки.
А она продолжала сердито и строго, но, как обычно, не повышая голоса, не раздражаясь:
— Свинство какое! Я только что вымыла пол… Знаешь, что за это полагается? Взять ремень и как следует тебя отстегать…
Хорошо, что я наклонился. А то бы она заметила, как я улыбаюсь.
Ведь я ее нисколько не боялся.
Слишком она у меня была молодая. Мне уже шел девятый год, а ей всего лишь двадцать седьмой. Комсомолка еще. Никто не верил, что у нее сын учится в школе. И я даже как-то стеснялся называть ее «мамой», говорил «ма». А звали ее Галя. Мы с ней никогда не ссорились, тем более никогда не дрались, и я ее совсем не боялся, а просто очень любил. Я вообще не мог себе представить, чтобы ее кто-нибудь боялся: она была слишком молодая для этого и красивая.
А улыбался я главным образом из-за того, что она помянула ремень.
Никакого ремня у нас не было.
Школяры в ту пору еще не носили форменной одежки с ремнем и бляхой, мы тогда ходили в чем попало. Штаны мои держались на помочах. И я был единственным мужчиной в квартире. Я рос без отца.
Конечно, отец у меня был, как и у всех. Но я его сроду не видал. Когда я спрашивал у мамы про отца, она отвечала коротко: «Умер». Что поделаешь?
Иной раз, не скрою, бывало завидно, когда мои приятели-пацаны появлялись во дворе либо шли куда-нибудь вместе со своими отцами. Скажем, у Васьки Булыгина отец был военным, две шпалы в петлицах, орден Красного Знамени; у Гошки Карпенко — шофером трехтонки, и он его чуть ли не каждый день катал на своем грузовике. У Яшки Овсюка отец был простым чернорабочим, но зато он играл левого инсайда в «Спартаке» — лучшей команде города. А фамилия папы Марика Уманского была даже написана на стеклянной табличке у ворот нашего дома. «Доктор З. В. Уманский, кв. 17. Прием с 8 до 8». Почему-то сам Марик не очень этим гордился, не любил разговоров о своем отце, очень смущался, когда мы спрашивали его, от каких болезней лечит людей его папа; и сами эти люди, направляясь в квартиру семнадцать, вели себя довольно странно — заслонялись воротниками, сутулили плечи, — может быть, потому, что отец Марика доктор З. В. Уманский был частником?
У всех моих приятелей были отцы. Но если говорить по совести, то я и не очень сожалел о том, что в нашей семье единственный мужчина — я. Когда время от времени я слышал, как за соседскими стенами орут не своим голосом мои приятели, когда я видел, как эти хорошие пацаны выползали на белый свет, размазывая по щекам кулаками свои горькие слезы и сопли, я, признаться, нисколько не жалел, что у меня нет отца и что в нашей квартире при всем желании и самой острой необходимости не сыщешь ремня.